Глава 1. До исповеди

Дети наши - наше счастье и наше наказание. По грехам нашим страдают дети, а мы, молясь за них, становимся лучше. Только так и можно воспитать детей, когда живешь с ними одной жизнью и когда эта жизнь рождается из живых отношений с Любящим Господом.
Об этом повесть Александры Соколовой "Две моих свечи", которая в первом издании разошлась по городам и весям вновь воцерковляющейся Русской земли, найдя своего читателя в лице мам, воспитателей, православных педагогов.
В настоящем издании повесть "Две моих свечи" впервые публикуется с продолжением "Дочь Иерусалима", в котором затрагиваются не менее острые и актуальные вопросы жизни современной семьи, делающей робкие и, одновременно, довольно смелые шаги на своем пути к Церкви Христовой.
"Мама, а если царь Ирод убьет младенца Иисуса Христа, то взрослый Иисус Христос его накажет".
"Мама, а Иисус Христос, если бы и не умер, все равно бы воскрес".

Приход нашего храма, расположенного в дальнем пригороде огромного города, небольшой, и семьи, в основном матери с детьми, каждое воскресенье и праздник встречаемые у обедни, очень и очень заметны. Не сразу, то есть не с 1985 года, когда это стало возможным, появились христианские семьи в русских храмах. Они стали заметны лишь где-то на рубеже 80-90-х годов, когда тело Церкви начало наконец принимать более понятную для глаз форму. Однако и тогда, когда выступили на передний план из ее недр редкие (даже не знаю, с какой драгоценностью их сопоставить) группки детей, сестер и братьев, во главе с благочестивой матерью-христианкой, это было удивительно до крайности. За ними наблюдали и, думаю, часто не вполне доброжелательно.
Среди таких недоброжелателей, надо признаться, была и я. Ведь для того, чтобы понять эти семьи, нужно отказаться от многих привычных педагогических убеждений, которые мы, похоже, всосали с молоком матери. Ну зачем, скажите, мучить детей, таская их каждое воскресенье (да еще и в праздники) в церковь? Мало ли какие формы отдыха и развлечения необходимы ребенку после трудовой недели! Да вы посмотрите на этих бедных детей! Как они стоят, сидят, а порой и лежат в храме? По их позам видно, что им очень тяжелы эти стояния и сидения в церкви. Уж ребенок бедненький, и так-то сядет, и эдак, и на четвереньках постоит рядом с коленопреклоненной мамашей, и прислонившись к стенке, и в какой-то жалкой позе, с грустными глазками растянется наконец на ступеньках под иконой... А один мальчик, я сама видела, заснул, стоя на коленях перед алтарем во время чтения коленопреклонных молитв на Троицу: постоял-постоял, сладко посапывая, да и повалился на руки своей бабушки.
К чему все эти детские мучения? Ребенку тяжело пребывать в неподвижности и праздности. Следует добавить соображения и такого рода: некоторые сторонние наблюдатели замечают за детками в церкви недостаток живости, предполагают в них малую активность, им неприятна детская покорность (с их точки зрения излишняя) материнскому взгляду или жесту. Целый букет родительских предрассудков выражается в неприязненном разглядывании некоторыми взрослыми детей в церкви. Стоило бы каждый из них подвергнуть критическому рассмотрению, однако вряд ли эта критика переубедит тех, кто предание человеческое ставит выше заповедей Божиих. Не дано мне писать для них. Эта книга написана для тех, кто, упорно преодолевая всяческое сопротивление как в своей личной судьбе, так и в общественном мнении, водит и водит своих деток в церковь, ища тем самым исполнить закон Божий. Хотелось бы рассказать, не скрывая, о своих ошибках и огрехах, о своем отчаянии, ведь процесс воцерковления семьи чрезвычайно сложен, и многих, кто еще только вступает на этот путь, мне хотелось бы подбодрить своим вовсе не блестящим примером.
Вот я, круглая невежда и неумейка, привела своих детей в храм. Что мне делать? Ведь ничегошеньки-то я не знаю. За праздничной иконой проходить нельзя, а я с детками именно этим путем и прошествовала с левой половины церкви на правую к кучке собравшихся для причастия прихожан. Мне объясняют, напоминают, одергивают, и самолюбие, как костер, пылает в моей душе. Однако уже тогда для укрощения этой самолюбивой дрожи я нашла врачующую формулу: "Простите ради Бога". Добрые люди, имена и лица которых я уже и забыла, объяснили мне со временем многое из того, как должно вести себя в храме.
События этого первого года нашей церковной жизни мне, признаться, хотелось бы забыть навсегда, но я не позволяю себе этого сделать: память о тех днях заставляет меня более снисходительно и по-доброму смотреть на растрепанных и растерянных мамаш, оказавшихся после крещения со своим ребенком на руках пред Святой чашей. Я помню, как много раз я уносила-уводила своих детей из церкви, не дождавшись целования креста. Однажды меня остановила в притворе женщина и молча, с осуждением в глазах, выслушала мои сбивчивые объяснения: "Дети капризничают... плачут... есть хотят... В другой раз поцелую". И надо признаться, что я была тогда уверена в своей правоте.
Я и мои сыновья и по сей день очень далеки от совершенства. Однако теперь, если я и иду на какие-то отклонения от того, как должно поступать в храме христианам, и маленьким и большим, я всегда стараюсь взвесить, действительно ли это делается мной по причине нашей немощи. Не от пренебрежения ли к святому месту? Не от своеволия ли: дескать, это я исполню, а это оценю как предрассудок или проявление фанатизма? Я еще терплю, когда детки сразу после причастия тягают потихоньку из моего кармана конфетки, но стараюсь, чтобы это не было заметно, дабы не принял кто-либо из прихожан эту нашу слабость за образец поведения. Прости, Господи, меня, грешную!
В тот первый год нашей церковной жизни, когда старшему шел четвертый, а младшему второй год, я саму себя, такую неумелую и неуклюжую, утешала строчкой из любимого мною некрасовского "Школьника": "Знай работай, да не трусь". Дал Бог алчбу - даст и пищу. Довольно скоро хождения в церковь с детьми превратились для меня в своего рода испытания, иногда просто-таки муку. Дети мои от рождения наделены нравом веселым, живым. Есть ведь такие девочки, а иногда и мальчики, которые, растопырив глазенки, подолгу могут пребывать в неподвижности. Они робеют при виде чужих и незнакомых. Благочинность у них как будто в крови. Таких деток, думаю, проще приучить к церкви, хотя, наверное, и здесь есть свои, неведомые мне, сложности. Мои неугомонные, любознательные проныры делали наши походы в церковь сплошным для меня позором.
Например, что для ребенка может быть интереснее многосвечника, который к тому же и крутится? А возможность зажечь погасшую на нем лампадку? Возиться с масляным фитильком, выпачкав при этом ладошки, а потом эти ладошки, пока мама не видит, о штаны или о пальто вытереть - как хорошо! А еще есть церковные кружки, в которые так звонко падают монетки, - одна за другой, одна за другой. Можно почистить от наплывов подсвечник или, присев на корточки, взять из стоящей на полу плошки остатки свечек и мять их, мять, выделывая незамысловатые фигурки. Однако есть в церкви и очень строгие бабушки, которые могут не разрешить это делать и порой совершенно непонятно почему. Однажды я решилась задать этот вопрос почтенной даме в церковном киоске, в очередной раз пристыдившей меня ("Что за дети пошли..."), и услышала ответ, как мне показалось, не по существу:
-Мои дети так себя не вели.
-Ну, а в церкви-то как они себя вели? А-а, никак? Вот и не судите строго, раз эти сложности вам неведомы, - захотелось сказать мне, но я, слава Богу, промолчала.
Моя ужасная материнская неловкость и неумелость, с которой я столкнулась в ту пору своей жизни, к счастью, не принудила меня отступиться. Борьба с собственным невежеством, предрассудками и греховными привычками требует прежде всего со стороны характера человека упорства, а порой и просто упрямства: нет, ни за что на свете не отступлюсь и не отдам найденную мной драгоценную жемчужину! Это тем более необходимо, если в семье некому поддержать тебя и ты сам с усам и творишь, не находя ни в ком из домашних сочувствия, "все новое". Ради чего? Уж это я теперь знаю. "Царствие Божие отныне силою берется".
Что было мне делать с природной живостью моих детей? В церкви я уже навидалась строгих и, как правило, только начинающих или случайных мамаш, с ходу вталкивающих своих детей в жесткие рамки по-взрослому благочестивого поведения: не шуми, не ходи, не разговаривай, не спрашивай. Правильно ли это? Оставим в стороне те случаи, когда ребенка, чересчур резвого и даже наглого, следует решительно и строго призвать к порядку. Я не о том. Детская резвость и живость, вся целиком, должна ли быть отнесена к той "буести юности", от которой мы отрекаемся в молебне перед началом учения? Думаю, нет. Живость моих детей, их жизнерадостность и открытость в общении с чужими людьми я, человек по натуре очень застенчивый, отношу к дарам, которые в них по милости Божией и которые нужно лелеять изо всех сил. Это им, думаю, очень понадобится в их будущей мужской жизни. Свои педагогические задачи я сформулировала как своего рода программу-максимум и программу-минимум (остаточные формулы былого политического образования людей моего поколения). Цель первой - воспитать моих детей как православных христиан, которые, когда придут искушения и лихолетье, не отступятся от Церкви святой, как их отцы, деды и прадеды. Цель второй я выражаю такими словами: хочу, чтобы мои будущие невестки были счастливы - так же как счастлива я с отцом моих детей. Мои мальчики должны вырасти мужчинами. Эта задача не проще первой. Особенно для меня - человека, наделенного большой силой воздействия на людей. Мой порок - властность, и это может поломать или искривить будущую мужскую стать моих пока еще малышей.
Я решила: ни одного резкого слова, ни одного категорического запрета, ни одного упрека и - упаси Боже! - ни одного слова о каком-либо наказании. Даже если во время крещенского водосвятия с грохотом падает под ручонками моих мальчишек церковная копилка, даже если церковная служительница, совершенно выведенная из себя их любознательностью, оттаскивает их за руки от многострадального подсвечника. Ох, как мне бывает стыдно, но я заставляю себя улыбаться своим детям, хотя дома уж давно бы нашлепала их, неслухов! Было время, когда я вздрагивала от каждого замечания, отпущенного моим детям кем-либо из прихожан. Теперь же я, истощив порой все свое терпение и ласку, стою и молитвенно призываю, чтобы кто-нибудь из окружающих построже приструнил моих мальчишек. Они сразу притихнут, и слава Богу, что вновь не я проявила решительную строгость. Что-то не ладится в моем религиозном воспитании, что-то не понимают и не принимают в свои души мои дети из того, что рассказываю им, и вот - любуйтесь, люди добрые, на наше позорище! Остается только молиться да терпеть. Да-да, прежде всякого воспитывающего делания терпеть в надежде получить от своих деток в другое время иной, добрый плод.
Надо, однако, признаться, что уже в самом начале нашего церковного пути я обнаружила, что пошла сама и повела детей своих по пути ложного благочестия. Заметив в церкви одну-две семьи с детками, исключительно красиво и вдумчиво исполняющими всю обрядовую сторону богослужения, я возжаждала быстро и сразу получить тот же результат. Я проявила напористость и страсть, пытаясь добиться от своего старшего сына того же. Однако мне пришлось отступить. Во-первых, преградой на моем пути встала его непоседливость, а во-вторых... Не то чтобы я так уж не в состоянии была объяснить своему сыну, зачем и почему нужно делать в церкви именно так, а не иначе. Мой любознательный и умненький Митюша как будто не смог найти во мне и самом себе какой-то важный ответ на какое-то исключительно важное для него "почему?". Целесообразность и связанность событий и действий богослужения не смогла поместиться в его пятилетней головке. Я поняла, что пытаюсь заставить его делать то, что он не понимает ни сердцем, ни умом. И я отступила. Видимо, не только его особость, но и специфика нашейсекуляризованной семьи делали обрядовую сторону церковного богослужения неподъемной ношей для моего старшего сына. Я отступила тогда из любви к нему. Уж лучше я буду терпеть упреки и поучения от старых людей в церкви (а они довольно часто позволяют мне посмотреть на нас как бы со стороны), чем давить и давить его волю, требуя беспрекословного подчинения моему материнскому авторитету.
Вообще родительское честолюбие - страшное и разрушительное чувство, могущее совершенно изувечить ребенка. Родители завидуют чужому: материальному благополучию, в котором купаются чужие дети, их одежде, игрушкам, пище, талантам, способностям, оценкам, дорогостоящим школам, репетиторам.... Я вот тогда позавидовала благочестивой христианской семье, в которой для моих глаз таится невыразимая красота, со страшной силой влекущая мою душу.
"Кто желает епископства, доброго желает", - писал апостол Павел. Но одно дело желание, а другое - завистливое стремление завладеть хотя бы в мыслях тем, что не дано тебе Богом, что не присвоил ты себе упорным трудом, что не укоренено глубоко в твоей жизни. Нет, не должно зависти овладевать чем-либо в твоей судьбе, а тем более в судьбе детей твоих. У каждого свой Божий дар и свой путь.
Сколько я видела целеустремленных и волевых мам, рядом с которыми вырастали безвольные и закомплексованные дети! Как сочетать свое родительское руководство и умную привычку вдруг, из чисто любовного инстинкта стушевываться перед собственным ребенком, давая выход самостоятельным проявлениям его разумной воли и душевных склонностей? Думаю, в душевном складе каждого ребенка есть некая врожденная красота или целесообразность, как бы замысел великого художника, Творца. А мы, воспитывая, начинаем уродовать, а иногда и искоренять то, что не нами было создано. Руководствуемся же при этом самыми пошлыми побуждениями: сделать свое дитя не хуже других, чтобы можно было им похвастаться да похвалиться перед знакомыми.
Между тем зачастую надо мудро перетерпеть, а порой и смириться перед тем, что имеется ныне налицо, угадать необходимость вот сейчас, сию минуту перетерпеть стыд за своего ребенка и не стремиться в мощном скачке перескочить через эту неприятность в недосягаемую прекрасную даль. Как вода по капле точит камень, так мать потихоньку, полегоньку, не спеша делает да делает свое дело, никогда не отчаиваясь, но - отмаливая, замаливая, вымаливая свое дитятко!
Так я, обнаружив, что многое в религиозном воспитании моих детей изошло из скрытого честолюбия, решила покончить с этим раз и навсегда. В церкви немало любопытствующих, наблюдающих глаз, однако ради них не стоит трудиться. Я постаралась усвоить для себя следующее правило: не показное благочестие должно быть главным для меня, а сердца моих детей и вера, растущая в них. Это серьезная и высокая задача, и ради этого стоит положить свою жизнь.
Что же должна я сделать в первую очередь, дабы помочь укорениться зернышку веры в сердцах своих детей? Прежде всего, решила я, необходимо помочь сложиться в них самому счастливому, самому благополучному образу Православной Церкви. Никаких отрицательных эмоций или тягостных воспоминаний о принуждении или скуке не должно возбуждать в моих детях упоминание о церкви. В связи с этим некоторое время и пребывание наше в церкви было значительно укорочено (благо, ребята еще не вошли тогда в исповеднический возраст), да и самые походы туда с ними, несмотря на собственное сердечное горение, были мной тогда строго ограничены (раз в две-три недели)...
Я, конечно же, знаю, как должно поступать христианке и какая радость - встретить воскресный или же иной праздничный день у всенощной! Знакома я и с теми, кто, отстояв со своими детьми длинную всенощную, приходят на следующий день к обедне. Люблю смотреть на лица детей перед Святой Чашей! Время для меня останавливается в эти минуты. Так почему же сама я до сих пор не встречаю любой воскресный, праздничный день там, где положено? Казалось бы, можно на этих страницах и избежать каких-либо, едва ли не дисциплинарных, объяснений, благо, их никто и не вынуждает. Однако я должна сказать об этом. Как голодный не может не обращать свой взор к хлебу насущному, так и я не могу не говорить о церкви, потому что не могу насытиться ею. И тянет меня туда, и тоскую я о ней, и постоянно сама перед собой пытаюсь оправдаться: почему же я не в церкви с детками своими в радостный праздничный день?
Тут нужно сделать оговорку, необходимую для объяснения особенностей воспитания детей в нашей семье. Наш брак с мужем - союз атеиста и христианки. Счастливо миновав период несогласий, запретов и некоторых на этой почве семейных настроений, мы научились уважать убеждения и чувства друг друга. Собственная боль учит понимать боль чужую, и отсюда проистекло мое сугубое внимание к известным в русской истории семьям, члены которых принадлежали к различным вероисповеданиям или же вообще один из них не веровал. Лишь тот, кто становился членом царствующего дома Романовых, менял веру, в которой был крещен (это была традиция, свято соблюдаемая в императорской семье со времен Екатерины Великой). Лютеранка Аврора Шернваль, знаменитая красавица пушкинского времени, дважды выходила замуж, и оба раза за православных (вторым ее мужем был А.Н. Карамзин, сын историка). На пиетистке был женат В.А. Жуковский, правда, в конце его жизни жена, в отличие от Карамзиной, приняла Православие. В.И. Даль, женатый вторым браком на православной, перешел из лютеранства в Православие в самом конце своей долгой жизни. Гр. Ф.А. Толстой, отец А.Ф. Закревской, более всего известной по посвященным ей стихам Баратынского и Пушкина, был женат на староверке.
Долгое время я считала, что в старой русской жизни практически не встречались брачные пары, объединяющие людей католического и православного вероисповеданий. На память приходили лишь ужасы, связанные с обращением в католичество женщин в семействах гр. Д.П. Бутурлина и гр. Ф.В. Ростопчина. История этих семейств была трагичной: болезни, сумасшествие и даже смерти становились следствием такого обращения. Подобные семейные трагедии, по-видимому, имел в виду и Достоевский, когда в финале своего романа "Идиот" представил последствия замужества Аглаи Епанчиной (она вышла замуж за поляка, католика). Аглая становится католичкой и страшно болезненно для семьи Епанчиных рвет с ними все связи...
И все-таки не были трагически несчастливыми в русской жизни XIX века и браки людей, из которых один (или одна) лишь формально принадлежали к какому-либо вероисповеданию. Кроткая и набожная мать - с одной стороны, а с другой - достойный всяческого уважения отец, равнодушный к вопросам веры, - вот схема многих не только русских романов, повестей, воспоминаний. Впрочем, возможны здесь и другие примеры, не столь радужные. Вспомним хотя бы глубокое огорчение по поводу неверия своего мужа, Л.Н. Толстого, выраженное на страницах дневника С.А. Толстой, которая обладала глубоким религиозным чувством. А ведь эта трещинка разделила в яснополянском доме не только их, но и детей! Наиболее глубоко и удивительно проницательно проанализировал внутренний, скрытый от глаз трагизм союза двух людей, не согласных между собой в вопросах веры, священник П. Флоренский. Его мать принадлежала армяно-григорианской церкви, отец был православным. Невоцерковленность этой семьи, получившей свое основание в горячей любви отца и матери, сказалась впоследствии в не лишенном горечи сознании недостижимости того счастья, к которому они стремились.
В чем же причина той легкости, с которой уживались в прошлом в русской семье столь разнородные элементы? Несомненно, причина этого коренится в особом свойстве старой русской жизни - веротерпимости, уважении к личности и сердцу человека любой веры. Но была и еще одна черта той жизни, которая делала возможным существование верующих и неверующих, православных и инославных в одной семье: простор. Худо-бедно, но не одна же или две небольших комнаты, а побольше! В спальне матери - иконостас и лампадка, в кабинете отца - книги. В столовой - красный угол: хочешь - перекрестись перед трапезой, а нет - садись за стол так. Постишься ты - готовь себе постный обед, мужу - скоромное. Ощущение простора, выбора давала и привычка (пусть и просто привычка!) к иконам в комнатах, к церковному годовому календарю. Праздничный день для тебя не праздник - так ты просто отдохни, другие же будут праздновать. Вся эта вариативность семейного бытия исчезает в современной тесной квартире (слава Тебе Господи, что хоть такая-то есть!), где и в Страстную Седмицу поет телевизор, где не найти порой места для утренней или вечерней молитвы, где и ребенок начинает постепенно впитывать в себя ощущение стесненности от глаз, не сочувствующих его поднятой в крестном знамении ручонке.
Что же делать? Начать войну? Пустить в ход язык, доказывая свою правоту и невозможность (ну хоть умри!) жить иначе? Нет, ни в коем случае! Уж лучше я смирюсь и приму все, как есть, а свою склонность к благочестию, которая не нравится моим домашним, укручу, как звук у телевизора. Если муж сердится на меня, будет ли добро в моем доме, в моей семье? Ведь есть то, над чем никто не властен в своем запрете, - мое сердце. Есть возможность уйти и затвориться в этой келье, приложив усилия к ее внутреннему устроению. Значит, и в религиозном воспитании моих детей я, в силу особенностей нашей семьи, сделаю упор на том, что мне доступно и отчасти скрыто от глаз окружающих, - это сердца моих детей.
Перед их глазами два любящих друг друга человека - отец и мать. Они, конечно, задумываются и уже задают вопросы о том, почему папа не ходит в церковь и верует ли он в Бога. Я очень надеюсь, что эти вопросы мои дети решат примерно так же, как решила их для себя я: не умаляя достоинства самого главного человека в семье - отца.
"Вот ты, - сказала я самой себе, - ходишь в церковь, а твой муж лучше тебя в тысячу раз". Хлоп! - и все сомнения относительно противопоставления "верующий - неверующий" я закрыла таким образом для себя навсегда. Лев Шестов писал, что нет у Бога большего дара для человека, нежели вера. А раз ею Бог не одарил человека, за что судить его? И могу ли я судить, если моим глазам, возможно, не дано разглядеть скрытое в сердце зернышко веры, еще не проросшее?
Какими вырастут мои дети? Чьему примеру последуют? Вот мои дети не перекрестились, садясь обедать, - я не напоминаю им об этом. Я знаю, что, когда они окажутся за столом с отцом, бабушкой или дедом, они не сделают этого из стеснения, даже если и вспомнят о необходимости крестного знамения перед принятием пищи. Но когда за обед вместе с ними сяду я, то непременно перекрещусь и кратко помолюсь, причем сделаю это так, чтобы мои дети это увидели и услышали. И они тут же с готовностью повторят это вслед за мной без всяких напоминаний. Итак, пусть видят и запоминают, чтобы, повзрослев, выбрать сознательно, как им поступать.
Я постоянно объясняю детям саму себя. Вот начинается пост - в моей семье он только для меня. О посте я рассказываю им на своем примере, повторяя вновь и вновь почти одно и то же: название поста, каким праздником он завершится, недели поста, что можно есть в течение его, а что нельзя... Дети слушают и, надо думать, запоминают, и я надеюсь, что это им припомнится в эпоху взрослой их жизни.
Рассказываю я им и о других вещах, которые они не могли сами непосредственно увидеть или услышать. Вот в Прощеное Воскресенье я иду к вечерне. По телевизору в это время как раз передают диснеевские мультики, которые мои сыновья, любя не все и очень избирательно (презрительные слова, неизменно отпускаемые по поводу этих американских поделок папой, сыграли свою роль), все-таки с нетерпением ждут. Я об этом знаю и поэтому звать с собой старшего сына не буду. Боюсь услышать отказ, а в случае своей настойчивости - увидеть заскучавшую и недовольную физиономию. Этого я всегда боюсь больше всего: услышать от детей "нет" в ответ на свое предложение пойти в церковь. Я знаю, что тут же, рядом раздастся чей-нибудь домашний голос:
-Не принуждай их: не хотят идти в церковь - не надо.
Этот голос я вычислила предположительно, но, благодаря своему хитроумию, не услышала его - слава Богу! - ни разу. И не потому что я скрываюсь - в нашей семье разного рода хитрости не приняты. Просто я каждый свой поход с детьми в церковь обдумываю со всех сторон: нет ли каких-нибудь ужасно занимательных для них дел, могущих увлечь в другую сторону. О своих же одиноких и таких отрадно отдохновенных часах, проведенных в храме, я рассказываю им сама, стараясь поделиться самым важным и понятным для них. Так и о Прощеном Воскресенье я расскажу детям вечером, перед сном.
К обедне, однако, я стараюсь водить детей не реже чем через две недели. Если дни их причастия отдаляются в силу каких-то обстоятельств тремя или, паче чаяния, четырьмя неделями, меня начинает глодать совесть, и я наконец, отбросив всякие расчеты, увлекаю их за собой в храм. На своем жизненном опыте я убедилась, что утренние часы перед выходом в церковь с детьми нужно освобождать от всяких домашних дел.
Очень жаль, что в нашем храме не служится ранняя литургия. Ведь дети просыпаются рано, и в ожидании выхода из дома им порой приходится протомиться часа три, причем их постепенно начинает заметно донимать голод. (С четырех лет я постаралась приучить своего младшего сына ходить к причастию натощак, хотя знаю, что это не обязательно в отношении маленьких детей. У старшего так повелось лишь с пяти лет). Ребенку перенести его трудно, поэтому надо постараться облегчить его положение. Когда на кухне загремят посудой и начнется завтрак, лучше всего посадить детей рядом с собой на диван и занять их интересной книжкой. А то ведь может получиться и так: замешкаешься с каким-нибудь своим домашним делом, а малыш уже вот - стоит у стола и просит:
-Папа, дай мне кусочек колбаски.
Хватишься, начнешь умолять да упрашивать - но поздно. В ответ услышишь:
-Мама, я в следующий раз пойду к причастию, а сейчас я хочу кушать.
Был в нашей жизни момент, когда я пускалась даже на такие хитрости: готовила в день, когда дети идут к причастию, самый невкусный и самый нелюбимый ими завтрак. Чтобы не соблазнились...
Когда дети были совсем маленькими, я старалась наше с ними пребывание в храме не продлевать долее одного часа. В противном случае это становилось утомительно не только для детей, но и для меня и для всех окружающих. Когда я в ту пору шла с ними в храм, то знала: мне будет сегодня не до молитвы. Сосредоточиться некогда, да я и просто-напросто боялась углубиться в молитву: вдруг опять пропущу какое-нибудь действие своего младшего мальчугана и, как следствие, вновь получу внушение от очередной потревоженной бабушки. То, что в церкви маме с маленькими детками лучше всего находить какой-нибудь самый укромный, отдаленный уголок, я поняла, к сожалению, не сразу. Но и тогда уже у меня было множество уловок для переключения внимания моих непосед.
Посещение церкви начинается, конечно же, с покупки свеч, причем желательно, чтобы их было как можно больше и чтобы они подольше заняли моих детей. Свечи ставим перед иконами, которые поближе к притвору, - там меньше народу, и мы не так мешаем своим громким шепотом. Не один год ушел у меня на то, чтобы научить детей молиться после зажигания свечи:
-Перекрестись, наклони головку, скажи какую-нибудь из своих детских молитовок" (это "Господи помилуй", "Все святые, молите Бога о нас", "Пресвятая Богородица, спаси нас").
И сама я, приподнимая повыше малыша или придерживая его руку со свечой, молюсь про себя: "Прими, Мати Божия, молитву моего сына".
Но вот свечи иссякли. Я усаживаю ребятишек рядышком на скамейку, а сама встаю к ним поплотнее, чтобы вовремя пресечь болтание ножек и вначале такое невинное, чисто дружеское их взаимное попинывание. Прошло пять минут. Маленькому уже надоела неподвижность, да и старший в первый раз (он это сделает еще раз десять) спросил меня тихо: "Мама, а скоро причастие?". Тогда я беру маленького на колени, а старший прижимается ко мне (изменил позу - уже облегчение). Вскоре малыш слезает с колен, да и старшему хочется просто постоять. Но тут запели "Херувимскую", и я встаюна колени. Готовность, с которой это вслед за мной мои сыновья, вовсе не означает, что они будут пребывать в такой позе вплоть до окончания пения. Через минутку благоговейного стояния старший начинает ерзать коленями по полу, упираясь в него руками (своего рода физкультура), а младший уже лежит - так ему удобнее. Я, заметив такое бесчинство, тут же встаю с колен и крепко беру их за руки. И все-таки маленькому уже хочется размять ножки - благо, около киосков он уже заметил парочку веселых физиономий. Начались хождения - теперь нужен глаз да глаз. В нужный момент на помощь приходят монетки, как всегда, заранее припасенные в моих карманах. Наконец и с ними покончено. Что бы еще поделать? - бегают по сторонам шустрые глазенки. Тут, однако, запели знакомую молитву, а это мои ребятишки ужасно как любят. И вот мы вместе поем "Верую", а затем и "Отче наш" старательно подтягиваем. Попервоначалу пела я, низко наклоняясь к ним, чтобы дети прежде всего видели и слышали меня. Примерно через два года с момента начала таких вокальных упражнений дети научились петь без меня, причем делали это сами, в какой бы части церкви не застало их "Верую" и "Отче наш".
Но вернемся в тот непростой для меня день, когда дети были совсем малы. Вот прошли бабушки с блюдами для пожертвований. Митя и Ваня, наклоняя головки, кладут туда денежки. Ушли бабушки, пожелав нам спасения... И вдруг на противоположной скамье проглянула общая Митина и Ванина приятельница, притихшая в непривычной для нее обстановке. Осторожно обходя молящихся людей, переходим всей оравой туда. Дети усаживаются рядышком, и начинается их беседа. Ее интересно послушать, поскольку у моего старшего мальчика давно уже проклюнулись какие-то неожиданные миссионерские наклонности.
Когда ему было пять лет, я частенько отпускала его погулять с одним мальчиком и его мамой. Однажды у меня с ней произошел довольно занимательный разговор.
-Почему ваш сын так много говорит о Боге?
Я ответила.
-Вы знаете, - доверительно сообщила мне она, - ваш Митя и раньше говорил на эту тему частенько, а теперь это идет сплошной полосой. Мой Коля даже запросился под воздействием этих разговоров окреститься.
-Так окрестите его! - воскликнула я радостно.
Мне приходилось слышать, как мой старший сын, сидя в самом дальнем углу церкви, за киоском, убедительно комментировал ход богослужения своей подружке, которую впервые увидел в храме. А однажды, когда он, уже семилетний, опоздал по моей вине к исповеди и стоял со своим приятелем в сторонке, дожидаясь, пока его младший брат изопьет положенную ему после причастия теплоту, вдруг подбежал ко мне, таща своего дружка за руку, и взволнованно закричал:
-Мама, вот он не верит, что в Чаше самая настоящая Кровь и самое настоящее Тело Иисуса Христа! Скажи ему ты!
Я посмотрела на замершее лицо мальчика и сказала ему:
-Да. Истинное Тело и истинная Кровь Господа.
Мальчик оторопело поглядел на меня и от удивления открыл рот. Я еще раз посмотрела на стол с теплотой и кусочками просфоры, на причастников, стоящих вокруг, и, вздохнув, закончила на этом свою проповедь - не время для долгих объяснений. А мой старшенький торжествующе посмотрел в глаза своему приятелю и сказал:
-Вот видишь!
Конечно, бывают у детей на церковной скамеечке и не столь идущие к месту разговоры, бывают они и громкими, бывают и веселыми, даже чересчур... Хорошо было бы в этот момент литургии постоять рядком в молчании, однако я сознаю, что добиться этого мне уже не удастся. Вот наконец начинают читать молитвы перед причастием, и я, взяв детей за руку, начинаю пробираться с ними вперед. Пробираемся мы к алтарю, поскольку стоять в ожидании Святой Чаши где-нибудь в другом месте (например, у праздничной иконы, куда, я знаю, придет второй священник) мои дети решительно не согласны: от праздничной иконы малышам плохо виден, по-видимому, чрезвычайно впечатляющий их момент - вынос Святой Чаши.
Вот мы осторожно пробрались вперед, причем я, усталая, в очередной раз облегчила себе задачу: мы, не приложившись, миновали не только праздничную, но и храмовую икону (Господи, прости меня, грешную!). Остановившись, я, облегченно вздохнув и распрямившись, с чувством перекрестилась: настал наконец для меня момент отдохновения - сердечной молитвы. Старшему я шепнула:
-Вспомни все молитвы, которые знаешь.
Младшему говорить это я не решаюсь, поскольку он еще не умеет молиться про себя и делает это неуместно громким шепотом. Было время, когда я искала смысл этого своего стояния с детьми здесь, перед Царскими вратами, в ожидании Святых Даров. Сначала я предположила, что мой долг - молиться вместо детей, как бы от их имени. Со временем, однако, моя молитва перед выносом Святой Чаши видоизменилась, став совершенно необходимой моему сердцу.
Во мне сильно развито чувство материнской вины перед собственными детьми, поскольку я твердо знаю, что нет более виноватого перед ними человека, нежели я. И дело даже не в тех занозах да ссадинах, терзающих воспоминаниями мое сердце: помнишь клубнику да копченую селедочку, которыми себя побаловала, а младенец-то как потом диатезом мучился? А валеночки-то не те надела? А кофточку-то? Эти воспоминания, их бесконечная цепь - лишь цветочки по сравнению с другими, более горькими раздумьями. Не сразу обуздала собственную властность, в том числе и чисто душевную (что-то вроде навязывания самой себя своим близким), и вот мой старший сын как-то невольно скопировал что-то женственное и изменчиво-впечатлительное во мне, какую-то излишнюю и с годами все более ненавистную мне утонченность. Постаралась быть иной с младшим - и вот он шаловлив и как будто бы непокорлив. Так утешаю я, стараясь не отчаиваться, саму себя - но ох как трудно мне утешиться!
Дети - это, пожалуй, единственные существа на свете, перед которыми в Прощеное Воскресенье я плачу самыми натуральными, не придуманными слезами раскаяния. Когда они, кстати, увидели это впервые - маму на коленях перед ними со словами "Простите меня, грешную", старший в порыве вскочил со своей кроватки и с криком "Мамочка, какая ты у нас хорошая!" крепко обнял меня. Может быть, и от такого рода примеров мои дети, слава Богу, не упрямятся, когда им, нашалившим, приходит время просить прощения у своих родителей за какие-то проступки.
О чем же я плачу перед Царскими вратами в ожидании Святых Даров для своих детей? Слова Христовы "враги человеку - домашние его" - истинная правда. Кто, как не родители, учит более всего на свете любить собственную плоть, а не душу свою бессмертную? Кто, как не они, выбирает для детей своих путь благополучия в царстве "Князя мира сего", предпочтя его Царствию Божию? Бесконечна родовая цепь греха, опутавшая меня, и я не в силах разорвать ее, не искромсав ненавистью прошлое моих отцов, дедов и прадедов. И вот я тащу ее на себе, врачуя прошлое не раскаяньем в грехах тех, кто подарил мне жизнь, а любовью. И я звено в этой цепи, и дети мои будут такими же звенышками и так же будут строить то, чему суждено обратиться в прах... Но "то, что невозможно человекам, возможно Богу". Потому что все может простить милостивый Бог обратившимся к Нему с покаянием.
Существует болезнь, которую я называю материнской. Какой женщине не интересно поиграть с младенцем, потетешкать его, повскармливать, полелеять? На эти пальчики, щечки, ушки, глазки смотреть не насмотреться! Вот и играют с детками своими мамы да папы. Учат их считать да писать, развивают всячески. Ничего для них не жалеют! Но вот миновало семь лет - и пошло-поехало: не знают, что делать с подросшим мальчиком. Зато соседи да родители одноклассников этих мальчишек начинают об этом догадываться, рассматривая все гадости, которыми изрисовали они лестничные клетки, и выслушивая жалобы от своих воспитанных "хорошистов". Тяжким может быть родительское горе, но в большинстве случаев, по моим наблюдениям, легко находят утешение внешне совершенно благополучные люди: "Сам(а) виноват(а)!" Хитрые какие! Своими руками сковали несчастье еще одного на земле человека и теперь на него же перепихивают свою же вину. А мне, я знаю, не будет утешения, и случись что - переломлюсь, рассыплюсь от горя, не понесу его. На всю жизнь дано это мне: материнская казнь, раскаяние в том, что да как я делала в самом главном своем жизненном деле. Воистину страшным будет для меня суд Христов, когда увижу детей своих пред очами Господа и будет судить Он их. Праведен суд Твой, Господи, но - не оставь моих деток в страшный судный час, Мати Божия!
И вот перед Царскими вратами я молю простить материнские грехи в детях моих, простить мою жестокость, злобу, себялюбие, малодушие, которыми я увечу их души. Прошу простить меня, неразумную и грешную, и исправить страшный след мой в их душах. Наставь, Господи, и научи, как взрастить их угодными Тебе, любящими Тебя, боящимися Тебя! Эта молитва перед Царскими вратами освобождает мое сердце, томящееся от слишком, по-видимому, тяжко понимаемого мною материнского долга, лучше, чем покаяние на исповеди, потому что нет у меня слов для того, чтобы выразить мучающее меня раскаяние в том, что я сделала, сказала, подумала сегодня, вчера, месяц или год назад, а может - и "от юности моея"! И даже в том, что на первый взгляд не имеет отношения к моим детям.
Чувство связанности с детьми, да и не только с ними, обострено во мне просто до какой-то болезненности. Я, например, почему-то твердо убеждена, что если бы в один прекрасный день я не прислушивалась к какой-то пустенькой радиопередаче, а тихо и сосредоточенно творила про себя молитву, то мой малыш не упал бы с качелей. Не утешает меня то, что рядом с ним был отец. Вина все равно целиком лежит на мне. Бог не дал мне ведения, и это, несомненно, искривления моей болезненно гордой души. Но иначе понимать мир я не умею.
Я бегала по магазинам, окрыленная возможностью потратить на себя большую сумму денег, а в это время в страшной автокатастрофе, отдаленной от меня не одной сотней километров, погиб мой друг, оставив двух крошечных детей и жену. В тот день, переходя от магазина к магазину, я почему-то без конца повторяла завораживающее ахматовское четверостишие:

И сердце то уже не отзовется
На голос мой, ликуя и скорбя.
Все кончено... И песнь моя несется
В пустую ночь, где больше нет тебя.

Бесчисленное количество раз прокрутила я это в своей голове, но это была не молитва. Никто о нем тогда не помолился, даже родная жена не откликнулась на последние слова его, сказанные на пороге: "Помолись обо мне".
...Из этой задумчивости перед Царскими вратами меня выводит возня младшего сына. Постояв с минуту спокойно, он начинает с живостью реагировать на стоящих вокруг малышей. Вот ему захотелось посидеть, как его сосед справа, на корточках, прислонившись спиной к маминым ногам. Вот он решил присесть на ступеньки. Ну, Бог с ним, только бы не убежал на другую сторону, к правому клиросу. Но и это надоело: ухватился руками за оградку, прижавшись к ней лобиком. Теперь нужно следить, чтобы согнутые в коленях ножки повисшего на оградке малыша не пачкали одежду прихожан. Да и старший спокойно стоять не может, поскольку иконостас неизменнозанимает его внимание: громким шепотом, от которого отучить его никак не могу, он рассказывает мне про очередное свое открытие.
Вот дрогнула и поползла завеса. Открылись врата, и младший сделал свой так умиляющий меня жест: засмеявшись от радости, он тихо захлопал своими изогнутыми ладошками, ударяя в их подушечки. Старший предпочитает держаться ко мне поближе, но, если и разделит нас толпа, уже не тушуется. А вот младший, несмотря на свою уже изрядную полновесность, предпочитает забраться ко мне на руки: оттуда ему виднее. Опустив на пол причастившегося малыша, я кладу поясной поклон и спешу вслед за детьми. Нарезанная просфорка кажется им ужасно вкусной, и они стараются ухватить побольше кусочков. Надо их вовремя остановить.
Следующий момент - после причастия и до благословения всей Церкви Святой Чашей - не менее сложен для меня и детей. Они очень устали, и если сначала они нетерпеливо ждали самого причастия, то теперь уже речь идет о скорейшей отправке домой. Уйти сейчас в свой укромный уголок, где нас никто не видит, нельзя. Мы на виду, вблизи алтаря. Просьба стоять как можно более смирно на моих детей уже не действует. Им не сидится. Маленький выскальзывает из-под многосвечника и уходит в другой угол церкви. Он трогает цветы и вазы (Боже, только бы они не упали под его решительной рукой!), бродит вокруг кануна, распятия. Я знаю, что его в конце концов оттуда прогонят и Ванюшка вернется ко мне с обиженно оттопыренной губой. Пойти вслед за ним я боюсь, поскольку и старший у меня человек ненадежный, оставлять его сейчас одного не стоит. Не имея возможности прислонить свою спину, он как-то странно - то ли развалясь, то ли просто безвольно согнувшись - сидит под иконой. Я неоднократно путем энергичного встряхивания поправляю его позу. И если не найдется рядом бабушки, которая заставит его встать, я делаю это наконец сама.
Вот батюшка закончил причащать прихожан. Я с детьми оказываюсь перед ступеньками, ведущими к алтарю, причем дети впереди, а я за их спинами. Под благословение они голову не склоняют, и я понимаю почему: ведь если наклонить голову, не видно самого интересного. Впрочем, старший у меня, я заметила, уже научился склонять под благословение голову и одновременно смотреть глазами не только вперед, но и вверх. Растопырив глаза и чуть приоткрыв рот, мои дети зачарованно смотрят в алтарь. То же они делают и стоя рядом со спустившимся по ступенькам священником. Не знаю, различают ли они хоть какие слова его молитвы: поза их та же, а глаза по-прежнему устремлены к престолу. Потом я вылавливаю своих ребятишек из расступившейся толпы и отвожу-таки их в излюбленный отдаленный уголок. Они идут за мной не просто послушно, но и радостно, поскольку знают, что за хорошее поведение и по случаю радостного праздника им сейчас дано будет что-нибудь вкусненькое. О содержимом этого сокровенного мешочка дети позаботились еще дома:
-Мама, а ты положила печенье? а яблочко?
Вот они жуют, смиренно сидя на лавочке, а перекусив, начинают свои веселые хождения в уже опустевшем уголке церкви. Впрочем, они бы предпочли этим хождениям дорогу домой, о чем старший не преминул мне сообщить. "Нельзя!" - отрезаю я.
Заканчивается молебен, и мои дети, взявшись за руки, пробираются через толпу к самым ступенькам. Думаю, что слова проповеди проскальзывают мимо их ушей. И вот конец их томительным ожиданиям - целование креста.
Веселые, с улыбкой до ушей, мои дети подходят ко мне. Я тоже развеселилась. Еще бы! Сделала такое важное дело - сводила детей к причастию, и мне даже кажется, что я тоже заслужила в качестве поощрения кусочек шоколадки. Кстати, хотя я и не готовилась к причастию, а все-таки завтракать не стала, чтобы быть с детьми заодно и полнее понимать их нетерпеливое ожидание.
Уходим мы из церкви, как правило, ужасно веселые. Впрочем, не всегда. Иногда дети своими шалостями и непослушанием такую занозу всаживают в мое сердце, что я выхожу из храма на улицу едва живая: "Господи, дай моим детям терпения!".
Уходя из церкви, я долго вожусь с детьми в притворе. Я взяла себе за правило никогда не торопиться, входя в церковь или выходя с ними из нее. Надо сделать остановку, истово перекреститься и отдать поклон. Эти замедления (а ведь мы порой так спешим с ребятами по утрам в храм) чрезвычайно важны: они переключают поведение детей в иной ритм, более подходящий к размеренному течению церковной жизни. Надеваю на малыша шапку в притворе, старший же сделает это на улице, отдав церкви последний поклон: большой уже, нечего баловать!
Что бы ни произошло между нами в церкви (огорчили меня дети, нет ли), я никогда не напоминаю им о плохом по дороге домой.
-Ну, слава Богу, - начинаю я разговор с ними, - вы сегодня хорошо вели себя в церкви.
Старший, который помнит за собой кое-какие грешки, с напряжением переспрашивает:
-Это ты в кавычках сказала?
-Нет, совершенно серьезно. Вы у меня молодцы.
И тут же я стараюсь подобрать свеженький пример их хорошего поведения:
-Вот ты, Митя, сегодня совершенно не растерялся, оказавшись один, без меня, перед Чашей. Не кричал, как раньше: "Мама, мама!" и не тянул меня из толпы за руку, ведь мне очень тяжело с Ванюшей на руках. Ты же у меня сегодня был как большой: руки крестом, имя свое назвал, Чашу поцеловал без напоминания. Я видела и любовалась тобой.
Похвалю и маленького:
-Как ты хорошо сегодня подтягивал "Отче наш". Уже так много запомнил. И пел громко! Молодец.
Я вижу, как радостны и счастливы мои дети. Они с не меньшим усилием, нежели я, старались преодолеть трудности, связанные с тем отрезком времени, который они провели в церкви. Дети прикоснулись к благостыне святого места и уже знают, что это не пропадает втуне.