V. Символы матери и возрождения
Видение, следующее за сотворением героя, Миллер описывает как “кишение толпы людей”. Этот образ нам уже знаком: в снотолковании он появляется прежде всего как символ тайны 1. Очевидно, такой выбор символа обусловлен образностью его (Фрейд): носитель тайны, противопоставленный толпе неведающих. Обладание тайной отделяет от общности с другими людьми. Так как для общей экономии libido чрезвычайно важно, чтобы контакт с окружающей средой был, по возможности, полным без трения и задержки, то хранение субъективно знаменательных тайн обыкновенно действует как весьма ощутительная помеха. Можно сказать, что искусство жить сводится к разрешению одной только проблемы, а именно: как бы сбыть libido по возможности безопасным путем. Поэтому возможность освободиться наконец во время лечения от всех своих разнообразных тайн и ощущается невротиком как особенное благодеяние. Многократный опыт убедил меня'в том, что символ народной толпы, особенно толпы движущейся и потоком устремляющейся вперед, означает также сильное волнение бессознательного, в особенности у лиц, наружно представляющих собой тихий омут.
Видение толпы развивается дальше: появляются лошади, происходит сражение.
Согласно с определением Зильберера я хотел бы приурочить значение этого видения к “функциональной категории”, и это потому, что мысль, лежащая в основе нахлынувших и беспорядочно смешавшихся потоков толпы, не что иное, как символ вихревого натиска мыслей; то же самое можно сказать и о битве и, пожалуй, также о лошадях, образно передающих движение. Более глубокое значение появления лошадей выявится лишь в дальнейшем ходе нашего изложения материнских символов. Характер более определенный и, по содержанию, более значительный имеет следующее видение: Мисс Миллер видит “Cite de reve”, город грез. Картина соответствует той, которую она, незадолго до этого, видела на обложке иллюстрированного журнала (“Magazine”). К сожалению мы никаких дальнейших подробностей об этом не узнаем. Однако мы имеем полное право заключить, что эта “Cite de reve” не что иное, как некоторое исполненное во сне желание, а именно нечто прекрасное и страстно желанное, нечто вроде небесного Иерусалима, являвшегося в фантазиях и грезах апокалиптика.
Город, есть символ матери; он — словно женщина своих детей — бережно охраняет в себе своих жителей.
Поэтому понятно, что богини-матери, Рея и Кибела, всегда изображались увенчанными короной в виде городской башни. Ветхий Завет обращается к городам, Иерусалиму, Вавилону и др., как к женщинам. Исаия (47, 1 и д.) восклицает: “Сойди и сядь на прах, девица, дочь Вавилона; сиди на земле; престола нет, дочь Халдеев, и вперед не будут называть тебя нежною и роскошною.
Возьми жернова и мели муку; сними покрывало твое, подбери подол, открой голени, переходи через реки. Откроется нагота твоя и даже виден будет стыд твой. Сиди молча и уйди в темноту, дочь Халдеев: ибо вперед не будут называть тебя госпожою царства”.
Иеремия (50, 12) говорит о Вавилоне:
“В большом стыде будет мать ваша, покраснеет родившая вас”.
Недоступные, несдающиеся, непобедимые города суть девственницы, колонии — сыновья и дочери одной матери. Город называется также блудницей: Исайя говорит о Тире (23, 1б):
“Возьми цитру, ходи по городу, забытая блудница.
Как случилось, что благочестивый город стал блудницей?”
Подобную же символику мы встречаем и в мифе об Огигии, доисторическом царе, владычествовавшем в египетских Фивах, жену которого соответственно с этим звали Фивою. Основанным Кадмом, беотийским Фивам был поэтому дан эпитет “огигийских”. Этот же эпитет дан и великому потопу, он называется “огигийским”, потому что случился во время царствования Огигия.
В дальнейшем выяснится, что такое совпадение вряд ли было случайным. Тот факт, что как город, так и жена Огигия называются одним и тем же именем, указывает на существование какого-либо соотношения между городом и женщиной; это и не трудно понять по той простой причине, что город и женщина — понятия тожественные. Подобное же представление мы встречаем в индуизме, где Индра считается супругом Урвары; Урвара же значит “плодородная страна” 2; вступление во владение какой-либо страною понималось также, как бракосочетание царя с пахотной землею. Подобные же представления царили, должно быть, и в Европе. Так, например, владетельные князья, вступая на престол, Должны были гарантировать хороший урожай. Шведский король Домальди был даже убит по обвинению в неурожае. (Сага Инглинга 18). В саге о Раме, герой Рама вступает в брак с Ситой, пахотной бороздою3. К тому же кругу представлений принадлежит и китайский обычай, по которому император при воцарении должен вспахать землю. В идее, -наделяющей почву женским полом, заключается также и понятие постоянного сосуществования с женщиной, физического взаимопроникновения. Сива, фаллическое божество, представляет собою, в лице Магадевы и Парвати, мужское и женское начало; он даже уступил супруге своей, Парвати, одну половину своего тела в качестве жилища 4. Инман приводит рисунок пундита из Арданари-Исвара: одна половина бога мужская, другая женская, и половые органы находятся в состоянии постоянного совокупления. Такой же мотив состояния постоянного совокупления мы находим и в известном символе лингам, встречающемся во всех индусских храмах: базой является символ женского начала, в которое вставлен фаллос 5. Этот символ очень сходен с мистическими фаллическими корзинами или ларчиками в древней Элладе. (Сравн. с этим элевзинские мистерии, о которых речь еще впереди.) Ящик или ларчик является в данном случае женским символом, а именно материнской утробой. Такое понимание было весьма знакомо всем древним мифологам 6. Ящик, бочонок или корзиночка, таящая внутри себя драгоценность, зачастую представляется плывущей по воде,— как знаменательное обратное выражение нормального факта, а именно ребенка, плавающего в околоплодной жидкости матки. Но такое обратное выражение имеет большое преимущество в смысле сублимирования, и это потому, что оно дает мифотворческой фантазии огромную возможность применения, особенно в связи с солнотечным путем. Солнце плывет над морем, как бессмертное божество, погружающееся каждый вечер в матерь-море, с тем, чтобы каждое утро вновь из него возродиться.
Фробениус говорит: “Коль скоро алый восход солнца воспринимается в ином смысле, а именно в смысле рождения, рождения юного солнца, то сейчас же должен возникнуть вопрос о том, кто же отец, каким образом и откуда возникла беременность женщины? И так как эта женщина, точно так же как и рыба, символизирует море (исходя из предположения, что солнце как погружается в море, так и восстает из него),— то получается до крайности странный ответ, а именно: да ведь это же самое море и поглотило раньше старое солнце. И из всего вышесказанного вытекает следующий миф: раз женщина-море поглощает солнце с тем, чтобы впоследствии произвести на свет новое солнце, то ее беременность понятна”.
Все эти боги-мореходы суть символы солнца. Свое ночное плавание по морю они свершают заключенные в ковчег или ларчик, часто вместе с женщиной (опять-таки как обратное выражение фактической данности, однако опираясь на мотив состояния постоянного совокупления, о котором упоминалось выше). Во врем” ночного плавания по морю солнце-бог заключен в материнской утробе, где часто подвергается самым разнообразным и грозным опасностям.
В связи с этой своей схемой Фробениус приводит следующую легенду:
“На западе морское чудовище проглатывает героя (“поглощение”, “погружение”). Животное плывет с ним на восток (“морское плавание”). Тем временем герой во чреве чудовища зажигает огонь (“зажигание огня”) и, проголодавшись, отрезает кусок отвислого сердца чудовища (“отрезывание сердца”). Вскоре после этого он замечает, что рыба выбросилась на -сушу (“причаливание”); тотчас же герой начинает резать животное изнутри (“вскрывание”), после чего благополучно выскальзывает на берег (“выскальзывание”). Но в рыбьем чреве было так жарко, что у героя выпали все волосы (“жара — волосы”). Часто герой освобождает одновременно и всех тех, которых чудовище раньше проглотило (“всепоглощение”), и те вместе с героем выскальзывают наружу (“всеобщее выскальзывание”).
Очень близкой к тому параллелью является Ноев ковчег, плывущий по водам потопа, в которых все живущее погибает; один лишь Ной и спасенные им жизни идут навстречу новому рождению — возрождению всего мироздания. В меланолинезийском сказании (Фробениус 1. с. стр. 61) рассказывается о том, как герой во чреве Комбили (царь-рыба) берется за свой обсидиан и распарывает рыбе живот. “Он выскользнул наружу и увидел сияние. Тогда он сел и погрузился в раздумье. “Хотел бы я знать, где я”, промолвил он. Но тут солнце внезапно взошло и перебросилось с одной стороны на другую”.— Солнце опять выскользнуло наружу. Фробениус (на стр. 173 и д.), черпая из Рамайаны, рассказывает миф об обезьяне Гануманте, являющейся также и солнце-героем: “Солнце, в котором Ганумант несется по воздуху, бросает на море тень; морское чудовище замечает тень и с помощью ее притягивает к себе Гануманта. Когда тот замечает, что чудовище хочет его проглотить, он непомерно вытягивается; чудовище принимает такие же гигантские размеры. Но в то время, как оно растет и растет, Ганумант становится все меньше и наконец сокращается до размера пальца. Тогда он быстро влезает в огромное брюхо чудовища и выходит из него с другой стороны”. В другом месте этого эпоса говорится, что Ганумант вылезает из правого уха чудовища. (Точно так же как в сочинении Раблэ Гаргантуа родится из материнского уха.) “Тогда Ганумант продолжает свой полет; но тут он наталкивается на новое препятствие в лице второго морского чудовища: это мать Рагуса (солнцепоглощающего демона).
Она тоже притягивает к себе тень 7 Гануманта; но Ганумант снова прибегает к прежней военной хитрости: он становится маленьким и влезает в ее чрево, но, очутившись в нем, он тотчас же начинает пухнуть, превращается в гигантскую глыбу, разрывает чудовище, умерщвляет его и удирает”.
Таким образом нам становится понятным, почему индусский герой, Матарисван, похитивший с неба огонь, называется “в матери распухающим”. Ковчег (ларчик, ящичек, бочонок, корабль и т. д.),— все это символы материнской утробы, точно так же как море, в которое погружается солнце с тем, чтобы из него же вновь возродиться.
Принимая за исходную точку такой круг представлений, мы поймем мифологические представления об Огигие: он тот, который обладает матерью, владеет городом, и, стало быть, сочетается с матерью; поэтому и великий потоп случился во время царствования его: ведь типической частью солнечных мифов является, как известно, тот момент, когда герой, обретя в лице женщины трудно достижимую драгоценность, заключается в бочку или т. п. и выбрасывается в море, после чего он причаливает к дальнему берегу и возрождается к новой жизни.
Средней части, а именно “ночного плавания по морю” в ковчеге, нет в сказании об Огигие 8. При изучении мифологии следует однако принять за правило, что единичные типические части одного мифа могут сочетаться во всевозможных вариациях. Вследствие этого чрезвычайно трудно толковать один единичный миф без знания всех остальных. Смысл разбираемого нами круга мифов ясен: это томление по новой жизни, то есть стремление через возвращение в материнскую утробу вновь возродиться, стать бессмертным подобно солнцу.
Это страстное томление и великую тоску по матери мы встречаем в избытке в нашем Священном Писании 9. Укажу прежде всего на место в Послании к Галатам, гласящем: “А вышний Иерусалим свободен; (свободная, не рабыня) он матерь всем нам.— Ибо написано: возвеселись, неплодная, нерождающая; воскликни и возгласи не мучившаяся родами; потому что у оставленной гораздо больше детей, нежели у имеющей мужа.— Мы, братия, дети обетования по Исааку.— Но как тогда рожденный по плоти гнал рожденного по духу, так и ныне. — Что же говорит Писание? изгони рабу и сына ее; ибо сын рабы не будет наследником вместе с сыном свободной.— Итак, братия, мы дети не рабы, но свободной.— Итак, стойте в свободе, которую даровал нам Христос 10.
Христиане суть дети вышнего града, дети символа матери, а не сыны града-матери земной, которую надо изгнать, ибо рожденный по плоти противоположен рожденному по духу, то есть тому, что рождается не плотью матери, а символом ее. Тут снова приходится вспомнить индейцев, которые приписывают происхождение первого человека взаимодействию между рукояткой меча и ткацким челноком. Религиозное мышление навязчиво требует, чтобы мать не называлась больше матерью, а градом, родником, морем и т. п. Такое навязчивое требование вытекает не иначе, как из потребности привести в действие запас libido, относящейся к матери, однако так, чтобы при этом мать замещалась символом, или, вернее, пряталась за символ. Пышно развитую символику города мы находим в Откровении Иоанна, где два города играют первенствующую роль: один из них автор Откровения посрамляет и проклинает, а к другому стремится. Мы читаем в Апокалипсисе 17, 1 и д.:
“Подойди, я покажу тебе суд над великой блудницей, сидящею на водах многих.— С нею блудодействовали цари земные и вином ее блудодеяния упивались живущие на земле.— И повел меня в духе в пустыню, и я увидел жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с седмью головами и десятью рогами.— И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу 11 в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее; и на челе ее написано: тайна, Вавилон великий, мать блуднйцам и мерзостям земным.— Я видел, что жена упоена была кровию святых и кровию свидетелей Иисусовых, и, видя ее, дивился удивлением великим”.
Далее следует непонятное для нас толкование видения; отметим лишь то, что семь голов 12 дракона значит семь гор, на которых сидит жена. Допустимо, что это видение имеет близкое отношение к Риму, то есть к городу, земная власть которого во времена апокалиптика угнетала весь мир. Воды, на которых сидит жена, “мать”, суть “люди и народы, и племена, и языки”; очевидно, что и это относится к Риму, ибо Рим есть мать народов и владычица всех стран. На образном языке, например, колонии называются “дочерьми”; поэтому и народы, покоренные Римом, суть словно члены одной, подвластной матери, семьи: по другой версии того же видения цари земные, то есть “отцы”, блудодействуют с этой матерью. Апокалиптик продолжает (18, 2 и д.): “Пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу, пржстанищем всякой нечистой и отвратительной птице; ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все мароды”.
Таким образом эта мать не только становится матерью всякой мерзости, но, по существу, также и вместилищем всякого зла и нечистоты. Под птицами образно разумеются души 13, стало быть души всех осужденных на вечные муки, и все злые духи. Таким образом мать становится Гекатой,- адом, градом самих осужденных. В исконном образе жены, сидящей на Драконе 14 мы без труда узнаем вышеприведенный образ Ехидны, прародительницы всех ужасов адовых. Вавилон есть образ “страшной” матери, дьявольским искушением соблазняющей все народы на блудодеяние и опьяняющей их своим вином. Одурманивающий напиток имеет в данном случае самое близкое отношению к блуду, ибо такой напиток есть вместе с тем и символ libido, что выяснилось уже во время нашего разбора параллели огня и солнца.
За низвержением и осуждением Вавилона в Апокалипсисе (19, б и д.) следует гимн, ведущий нас от нижней половины матери к верхней, где все становится возможным, что было бы невозможно без вытеснения кровосмесительного момента:
“Аллилуйя! Ибо воцарился Господь Бог Вседержитель.— Возрадуемся и возвеселимся, и воздадим Ему славу, ибо наступил брак Агнца и жена Его приготовила себя.— И дано было ей облечься в виссон чистый и светлый; виссон же есть праведность святых.— И сказал мне Ангел: напиши: блаженны званные на брачную вечерю Агнца”.
Агнец есть сын человеческий, бракосочетающийся с “женой”. Кто “жена”, пока остается тайной. Однако Апокалипсис 21, 9 и д. показывает нам, какая “жена” является невестой овна:
“Пойди, я покажу тебе жену, невесту Агнца 15. И вознес меня в духе на великую и высокую гору, и показал мне великий город, святый Иерусалим, который нисходил с неба от Бога.— Он имеет славу Божию”.
В связи со всем предыдущим мы имеем право сказать, что это место явно указывает на то, что город, небесная невеста, обетованная сыну, никто иная как мать 16.
В Послании к Галатам мы видели, что в Вавилоне изгоняют нечистую рабу, для того, чтобы тем вернее обрести там, в небесном Иерусалиме, мать-невесту. И то, что Отцы церкви, постановившие канон, удержали эту часть символического толкования мистерии Христа, свидетельствует о их тонком психологическом чутье. Это является золотым дном для исследования фантазий и мифических материалов, лежащих в основе христианства первых веков 17. Дальнейшие атрибуты, в множестве приписываемые небесному Иерусалиму, делают его значение в качестве матери неопровержимо ясным 18.
“И показал мне чистую реку воды жизни, светлую как кристалл, исходящую от престола Бога и Агнца.— Среди улицы его, и по ту, и по другую сторону реки, древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой, и листья дерева для исцеления народов.— И ничего уже не будет проклятого” 19.
В этой части мы находим символ воды, с которою, в сочетании с городом, мы уже встречались, когда упоминали об Огигие. Материнское значение воды принадлежит к наиболее ясным мифологическим символическим толкованиям 20, так что древние имели полное право говорить, что море — символ рождения. Из воды возникает жизнь 21, с водою постоянно связаны и два божества, наиболее интересующие нас, а именно: Христос и Митра; последний, судя по изображениям, родился около реки; Христос обрел свое второе рождение в реке Иордани; кроме того он родился из источника, родника вечной любви, из матери Божией, которую язычески-христианская легенда превратила в нимфу родника. “Родник” мы находим также и в митриацизме: паннонийская священная надпись гласит: вечному роднику. Апулийская надпись посвящена роднику вечного. (Cumont: Text. et Mon. I, 106 f.). По-персидски родник живой воды — богиня воды и любви (как Афродита, рожденная из пены морской). Современные персы обозначают одним и тем же словом как планету Венеру, так и девушку, достигшую половой зрелости.
В храмах Анаитиды находились проституированные священнослужительницы (блудницы). У Сакаеев имели место ритуальные драки, подобно тому, как во время праздника в честь египетского Арея и его матери. Живущий в озере Вурукаша бог “оплодотворитель” людей назывался “Снабженный женами” (Шпигель, 1. с. стр. 62) — мотив состояния постоянного совокупления. В Ведах воды называются наиболее материнские 22. Все живое, и даже самое солнце, восходит из воды, а вечером снова нисходит и погружается в воду. Рожденный из родников, рек и озер, человек после своей смерти достигает вод Стикса и отправляется в “ночное плавание па морю”. Желание гласит так: да будут мрачные воды смерти источником жизни, да превратится хладное объятие смерти в теплое материнское лоно, подобно тому как море, хотя и поглощает солнце, однако вновь рождает его из своих материнских недр. (Мотив Ионы). Жизнь не верит в смерть:
В буре деяний, в волнах бытия
Я поднимаюсь,
Я опускаюсь...
Смерть и рождение —
Вечное море;
Жизнь и движенье
В вечном просторе...23
Вышеприведенное толкование дает нам право заключить, что дерево жизни, есть материнский символ. Этимологическая связь указывает на слияние по смыслу скрытой за словами символики матери и зачатия. Под деревом жизни очевидно надо прежде всего разуметь плодоносное родословное дерево, то есть материнский образ. Многочисленные мифы свидетельствуют о том, что люди будто бы происходят от деревьев; много мифов рассказывают о том, как герой скрывается в дереве-матери — так, например, мертвый Озирис в столбе, Адонис в миртовом дереве и т. д. Многочисленные женские божества почитались в образе деревьев, откуда произошел культ священных рощ и отдельных деревьев. Весьма прозрачно значение того факта, что Аттис оскопляет самого себя под сосной,— это явное указание на то, что он делает это ради матери. Многочисленны и разнообразны примеры, когда богинь почитали в образе дерева или части его. Так Юнона феспийская была древесным суком, Юнона самосская — доскою, аргосская — столпом; карийская Диана была “неотесанным куском дерева”, линдская Адина — гладкой колонной; Тертуллиан называет Цереру фаросскую грубым столбом и бесформенным куском дерева без резьбы изображений. Атеней говорит о Латонё делосской, что она бесформенный кусок дерева24. Тертуллиан называет аттическую Палладу крестообразным столбом (или мачтой). Простой голый деревянный столб, как на то уже указывает название имеет фаллическое значение 25. Фаллос есть столб и, как ритуальный лингам, вырезается преимущественно из фигового дерева, так же как и римские статуи Приана. К этому присоединяется еще фаллос со значением светящегося, блестящего. Идг. корень bhale — переполняться, распухать, наливаться, расти26. Кто не вспомнит при этом Фауста?
“В руке растет, блестит, сверкает он!”
Эта “исконная” символика libido указывает на непосредственную связь между фаллической libido и светом. Те же самые соотношения мы находим и в воззваниях к Рудре в Риг-Веде27. Ригв. 1. 114, 3. “Да снизойдет на нас милость твоя, о Рудра мочеиспускающий, владелец мужами”.
Я указываю тут на упомянутую выше фаллическую символику Рудры в Упанишадах.
4. "Пламенного Рудру, приносящего жертвы, кружащего (парящего по небесному своду), провидца, мы призываем, да снизойдет он к нам на помощь!”
2, 33, 5: “— раскрывающего сладость, легко призываемого, красно-бурого, украшенного шлемом прекрасным, да не отдаст он нас во власть ревности.
6. Усладил меня бык, сочетавшийся с марутами, снабдил молящего бодрой жизненной силой.
8. Звонко воспоем хвалебную песнь краснобурому быку, белизною сверкающему; почитая пламенного почестями, мы воспеваем блеск Рудры.
14. Да отклонится от нас стрела Рудры, да минует нас великая немилость светозарного бога; спусти тугие (лук или стрелы?) на властителей — ты (мочою) благословляющий (воспроизводить способный), помилуй детей наших и внуков”.
Таким образом мы незаметно переходим из области материнской символики в область символики мужской, фаллической. Этот последний элемент заложен также и в дереве, даже в дереве родословном, как о том явно свидетельствуют средневековые генеалогические таблицы. Из membrum virile предка, покоящегося в самом низу, вырастает ствол большого дерева. Двуполый символический характер дерева отмечен тем фактом, что на латинском языке дерево женского рода с мужским окончанием 28. Мы отлично знаем женское (специально материнское) значение леса и фаллическое значение деревьев в сновидениях. Приведу пример: молодая женщина, уже давно страдающая расстройством нервов, после нескольких лет брачной жизни с ограничением числа деторождении заболела вследствие типической запруженности libido; в то самое время ей привелось познакомиться с молодым человеком, отличающимся многообещающими свободными взглядами на жизнь; этот молодой человек весьма пришелся ей по вкусу; и тут ей приснился следующий сон: будто она находилась в каком-то саду, где росло странное экзотическое дерево со своеобразными красноватыми мясистыми цветами или плодами; она сорвала и съела эти плоды. К своему ужасу она почувствовала себя отравленной.
Опираясь на античную или поэтическую символику, не трудно разгадать смысл этого сновидения,— поэтому да разрешат мне отказатья от сообщения аналитического материала 29.
Двойное значение дерева не трудно объяснить,— стоит только понимать эти символы не анатомически, а психологически, как образы или уподобления libido; поэтому совершенно недопустимо понимание дерева в фаллическом смысле только из-за сходства по форме; дерево точно так же может означать и женщину, или матку, или мать. Единство значения заложено только в образе или уподоблении libido 30. Если мы захотели бы в каждом данном случае определять, что вот этот символ поставлен вместо матери, а тот другой вместо мужского полового органа, то только попадали бы из одного тупика в другой. В этой области кончается незыблемое значение вещей. Тут есть единая реальность — libido; можно сказать словами Гете, что для нее “все преходящее есть только символ”.
Стало быть и не следует тут искать физически реальной матери, а лишь libido сына, объектом которой некогда была мать. Мы слишком конкретно воспринимаем мифологические символы, а потом на каждом шагу удивляемся возникновению бесконечных противоречий. Противоречия же происходят лишь оттого, что мы постоянно забываем, до чего в царстве фантазии “чувство есть все”. Итак, если говорят, например: “его мать была злой волшебницей”, то в переводе на наш язык это значит лишь то, что сын влюблен в мать, то есть не в состоянии оторвать своей libido от imago матери и поэтому страдает от противления против кровосмесительных побуждений и т. д.
Символические понятия воды и дерева, которые, как дальнейшие атрибуты, придаются символу города, также указывают на ту сумму libido, которая бессознательно крепко прицеплена к материнской imago. Часто в Апокалипсисе просвечивает бессознательная психология религиозной тоски: тоски по матери 31. И в конечном итоге чаяние апокалиптика приводит его опять-таки к матери: не будет больше проклятия. Не будет больше ни греха, ни вытеснения, ни раздора с самим собою, не будет виновности, не будет ни смертельного страха, ни скорби разлуки.
И Апокалипсис заключается тем же мистически-светозарным аккордом, который две тысячи лет спустя поэтическое провидение снова восприняло чутким внутренним слухом. Я говорю о последней молитве, которую воссылает “Doktor Marianus”:
“Каясь, нежные, вы к ней
Взоры устремите, За блаженство ваше ей
Благодарность шлите. Что велишь, готов свершать
Всякий дух спасенный:
О царица-дева-мать!
Будь к нам благосклонной!” 32
При виде такой красоты и такого величия чувства возникает принципиальный вопрос: не слишком ли узко то понимание, которое считает первичную, компенсированную религиозностью тенденцию исключительно тенденцией кровосмесительной? Поэтому я выше уже сказал, что считаю оказанное libido противление явлением, совпадающим лишь “в общем” с кровосмесительным запретом. Вопрос о психологическом определении понятия инцеста я пока еще должен оставить открытым. Тут же я хотел бы лишь обратить внимание на следующий пункт: из всей совокупности солнечных мифов явствует то, что в первооснове кровосмесительных вожделений заложено не влечение к половому акту, а своеобразное стремление и желание стать снова дитятей, возвратиться под родительскую защиту, вновь очутиться в материнской утробе, для того, чтобы вторично родиться. Но путь к этой цели прегражден кровосмешением, т. е. необходимостью каким-либо образом снова проникнуть в мать. Одним из наипростейших путей было бы оплодотворение матери и тождественное порождение себя самого. Но преградою к тому является кровосмесительный запрет; поэтому солнечные мифы и мифы возрождения так и кишат всевозможными предложениями, как бы обойти кровосмешение. Одним из очень откровенных окольных путей является превращение матери в какое-либо другое существо, или же возвращение ей молодости 33, но с тем, чтобы после совершившегося рождения она исчезла, то есть приняла прежний облик. Не кровосмесительного совокупления ищут, а возрождения, которого, правда, можно было бы скорее всего достигнуть путем полового общения. Однако, это не есть единственный путь, хотя, быть может, самый простой и первобытный. Преграда, воздвигнутая кровосмесительным запретом, действует на фантазию и поощряет изобретательность ее: так возникает, например, попытка вызвать беременность матери путем оплодотворяющего волхования (желание ребенка). Понятно, что такого рода попытка застревает в стадии мифических фантазий. Одно преимущество такие попытки все же имеют, а именно: фантазия изощряется и понемногу, благодаря созданным ею возможностям, открываются новые пути, прокладывается новое русло, в которое пробужденная и ставшая актуальной libido может излить свой поток. Таким образом libido незаметно претворяется и достигает духовности. А сила, “желавшая вечно зла”, творит духовную жизнь. По этой причине религии приняли этот путь и возвели его в систему. И чрезвычайно поучительно, как религия старается поощрять такую символическую транскрипцию34. Превосходный пример дает нам в этом отношении Новый Завет: в беседе о возрождении Никодим 35 никак не может понять этот вопрос иначе, как совершенно реально: “Как может человек родиться, будучи стар? Неужели может он в другой раз войти в утробу матери свой и родиться?”
Иисус же стремится очистить и возвысить чувственное воззрение Никодимова духа, погруженного в сумерки материалистически-косного мировоззрения; Иисус возвещает ему — в сущности говоря, то же самое — и все-таки не то же самое:
“Истинно, истинно говорю тебе: если кто не родится от воды и Духа: не может войти в царствие Божие.— Рожденное от плоти есть плоть; а рожденное от Духа есть дух. — Не удивляйся тому, что я сказал тебе: должно вам родиться свыше.— Дух дышет, где хочет, и голос его слышишь и не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким рожденным от Духа”.
Быть рожденным из воды, это значит не что иное, как быть рожденным из материнской утробы. Родиться от Духа, значит родиться от плодоносного дуновения ветра; в этом же смысле поучает нас и греческий текст, где Дух и ветер обозначается одним и тем же словом.
Эта символика воодушевлена тою же потребностью, как и египетская легенда о коршуне — материнском Символе; эта легенда гласит, что коршун только женского пола и что ветер оплодотворяет эту птицу. Эти мифологические утверждения основаны на явном этическом требовании: говори, что мать твоя оплодотворена не обычным путем через мужа, а чудесным образом, от дуновения незримого существа. Так как это требование прямо-таки противоречит реальной действительности, то миф и является подходящим исходом; рассказывают так, что вот жил-был герой, потом умер, но чудесным образом вновь возродился и обрел бессмертие. То, что воздвигает такое требование, есть не что иное, как явный запрет на известного рода фантазию, к матери относящуюся: сын имеет, конечно, право думать, что он рожден от плоти, земным отцом; но ему воспрещено воображать, что он сам оплодотворил мать и таким образом произвел на свет себя самого, себе самому подобным для юности новой и вечной. Эта кровосмесительная фантазия, почему-то чрезвычайно мощная 36 и возникающая поэтому как властное непреодолимое желание, вытесняется и замещается в сознании вышеприведенным требованием: о проблеме рождения должно выражаться (при известных условиях) символически, то есть во всех тех случаях, когда дело касается собственного своего возрождения из собственной матери. В обращении Иисуса к Никодиму мы ясно усматриваем следующую тенденцию: “не мысли плотски, иначе ты пребудешь в плоти, а мысли символически и ты станешь духом”. Ясно как день, что такое понуждение к символическому пониманию может быть необычайно важным фактором воспитания и внутреннего прогресса: Никодим так и застрял бы в плоской, серой повседневности, если бы ему не удалось символическим путем возвыситься над вытесненным кровосмесительным желанием. Как истый филистер образованности он вероятно даже и не ощущал особенной потребности такого усилия; ведь в сущности люди довольствуются тем, что вытесняют кровосмесительную libido и, в лучшем случае, активно проявляют ее в скромных религиозных обрядах. Но, с другой стороны, не достаточно того, чтобы человек только отрекся от кровосмесительных отношений, оставаясь вместе с тем в зависимости от них; нет, важно то, чтобы он все свои влечения, скованные в кровосмесительном моменте, освободил, взял назад и употребил их наилучшим способом; человеку необходима вся сумма его libido для того, чтобы заполнить свою личность до последних ее пределов — лишь тогда он будет в состоянии дать максимум того, на что он способен. Религиозно-мифологические символы наглядно указали тот путь, идя по которому человек все-таки может активно проявить свою libido, скованную в кровосмесительном моменте. Поэтому Иисус так и поучает Никодима: “Думай о твоем кровосмесительном желании возродиться, однако думай так, что рождаешься ты из воды, благодаря дуновению ветра37, возрождаешься и становишься причастным вечной жизни”. Таким образом libido, бездействующая и скованная в кровосмесительных желаниях, подавленная и запуганная законом и карающим Богом-Отцом, может быть отведена в другое русло и сублимирована, и это благодаря символу крещения (рождение из воды) и символу сошествия Святого Духа (зачатие). Таким образом человек снова становится младенцем38 и снова рождается в кругу сестер и братьев, однако матерью его является “Единая, Святая, Соборная Церковь”, а братьями и сестрами — все человечество, с которым он вновь соединяется в общем наследии изначальных символов. Кажется, что этот процесс был особенно необходим той эпохе, в которую возникло христианство, ибо в те времена люди совершенно утратили сознание взаимной связи, и это вследствие невероятной противоположности, царившей между рабством, с одной стороны, и свободой гражданина и господина — с другой. Возможно, что значительное обесценение женщины было одной из ближайших и самых существенных причин энергичной инфантильной регрессии в христианстве наряду с возникшей вновь кровосмесительной проблемой. В те времена сексуальная сторона жизни была чрезвычайно легко доступна, вследствие чего возникло и крайне пренебрежительное отношение к сексуальному объекту.
Открытием индивидуальных ценностей мы обязаны христианству; однако множество людей не открыли их еще и поныне. Обесценение же сексуального объекта тормозит вывоз той libido, которая не насыщается сексуальной активностью — и это потому, что она уже причастна иному, высшему, освобожденному от сексуальности порядку. (Если бы дело было лишь в удовлетворении сексуальности, то ни один Дон-Жуан не должен был бы болеть неврозом; в действительности же мы видим как раз обратное). Разве можно прилагать высшую оценку к презренному, не имеющему никакой цены объекту? И вот libido пускается в поиски трудно достижимой, высокой, быть может даже недосягаемой цели.— И это после того, что долго, слишком долго “каждая баба казалась нам Еленой Прекрасной”; такой далекой, идеальной целью для бессознательного является мать. И вследствие этого с удвоенной силой вновь возникает потребность символики, потребность, вызванная кровосмесительным противлением; и вот прекрасный, грешный мир олимпийских богов быстро облекается в непонятные, туманные как сновидения мистерии, которые, благодаря нагромождению символов, благодаря изречениям, полным неясных намеков, так далеко отодвигают от нас религиозное ощущение эллинистического мира.
Мы видим, как Иисус старался о том, чтобы Никодим принял символическое понимание вещей, то есть чтобы он понял вытеснение и прикрывание истинного положения вещей. Мы видим, как нужен был всегда такой образ мыслей для истории цивилизации, как нужен он и поныне; поэтому нам не трудно понять возмущение, поднимающееся против психоаналитического вскрывания действительной, закулисной стороны невротической или нормальной символики. Всегда и повсюду наталкиваешься на непристойный момент сексуальности, представляющейся каждому современному благомыслящему человеку как нечто грязное. Однако не прошло и 2000 лет с тех пор, как религиозный культ сексуальности был в полном расцвете и практиковался более или менее открыто. Правда, то были язычники, не ведающие, что творят. Но природа религиозных сил не меняется с одного века на другой. Кто раз получил непосредственное впечатление от основательного изучения сексуального содержания античных культов и ясно представил себе, что религиозное переживание в сущности своей, то есть единение с богом 39, понималось древним миром как более или менее конкретный половой акт, тот неспособен больше предаваться иллюзии, будто инстинктивные влечения, действующие в религиозной области, вдруг после Рождества Христова стали совершенно иными; в данном случае дело обстоит точь-в-точь как с истерией: сначала она занималась какими-нибудь не очень-то красивыми инфантильно-сексуальными делами, а потом доразвилась до сверхэстетического отвращения против сексуальности, да так, что всякий дает убедить себя в ее особенной чистоте. Христианство, с его вытеснением всего явно сексуального, является негативом сексуального культа в античном мире. Изначальный культ изменил свой коэффициент 40. Стоит только взглянуть, как много радостно-языческого перешло в христианскую церковь, в том числе даже и непристойные боги: так например старый бесстыдник Приап празднует веселое воскресение в лице св. Тихона и отчасти целителей Козьмы и Дамиана, милостивейше принимающих в день своего тезоименитства вылепленные из воска, посвященные им; блаженной памяти св. Фаллос принимает почитание в сельских часовнях; уже не говоря обо всех остальных проявлениях язычества! Кто еще не научился признавать за сексуальностью права на существование, наравне с голодом, и кто поэтому считает унижением, что некие учреждения, на которые наложено tabu, раньше казавшиеся асексуальными убежищами, теперь признаются хранилищами сексуальной символики, тот, несмотря на все свое возмущение, должен будет с болью признать, что дело обстоит именно так. Необходимо понять наконец, что психоаналитическое мышление, в противоположность мышлению привычному, прослеживает в обратном порядке и тем упрощает все те символические образы и образования, которые, вследствие бесчисленных обработок, становились все сложнее. Если бы произведенная нами редукция касалась чего-либо иного, а не религиозной области, то она нас интеллектуально удовлетворила бы; в данном же случае она вызывает неприятное впечатление, и притом не только эстетическое, но и этическое — и это потому, что вытеснения, которые нам надлежит преодолеть, создались ведь во имя наших наилучших намерений. Нам приходится преодолевать нашу добродетельность, несмотря на вполне понятное опасение впасть в гнусность. Да так оно и есть в действительности, потому что чрезмерная добродетельность внутренно всегда компенсируется столь же чрезмерной склонностью ко всякой гнусности; а разве мало на свете порочных людей, внутренне сохраняющих слащавую добродетельность и манию нравственного величия? Обе категории людей, соприкоснувшись с аналитической психологией, оказываются “снобами”, ибо моральный человек создал в своем воображении объективное и дешевое суждение о сексуальности, а безнравственный как будто совсем позабыл понять, что он со своею сексуальностью ведет себя просто подло и совершенно не способен на самоотверженную любовь. Люди совершенно забывают, что можно самым жалким образом увлечься не только пороком, но и добродетелью. Существует неистовая, оргиастическая добродетельность, столь же гнусная как и порочность и ведущая к столь же великой несправедливости и насилию.
В наше время, когда большая часть человечества уже начинает удаляться от христианства, было бы, право, не лишним ясно понять, для чего мы его вообще принимали. А приняли мы его для того, чтобы спастись наконец от грубости античного мира. И стоит нам отложить в сторону христианство, как тотчас же пред нами вновь восстает необузданность, о которой современная столичная жизнь дает нам внушительное предощущение. Шаг в ту сторону является не прогрессом, а регрессом. И произойдет то, что происходит с каждым единичным человеком, бросившим одну форму перенесения и не нашедшим еще взамен новой: такой человек неизменно обращается вспять и вступает на старый проторенный путь перенесения, себе же во вред, потому что за это время окружающая его среда успела существенно измениться. Итак, если историческая и философская шаткость христианской догматики нас оттолкнет, равно как и религиозная пустота исторического Иисуса, о личности которого мы ничего не знаем и религиозное содержание которого является частью талмудической, частью эллинистической мудростью, если мы отбросим христианство и вместе с тем христианскую мораль, то действительно очутимся перед проблемой античной необузданности. В наше время лицемерное общественное мнение еще обуздывает единичного человека; поэтому он предпочитает в тайне вести свой образ жизни, публично же изощряется в показной морали; но совершенно иная получилась бы картина, если бы в один прекрасный день, все люди прониклись уверенностью в нелепости такой нравственной маски, если бы они осознали, как коварно стережет звериное начало в каждом из них с тем, чтобы наброситься на соседа; тогда угар безнравственности мог бы разлиться по всему миру; такова мечта, греза-желание современного, ограниченного моралью человека: но люди забывают нужду, которая душит человека и железной рукою рассеивает всякий угар. Пусть не заподозрят меня в необдуманности, пусть не подумают, что я путем аналитической редукции собираюсь чуть ли не повернуть поток libido вспять и поставить ее на примитивную, почти преодоленную ступень, совершенно упуская при этом из виду, какое ужасное бедствие постигло бы тогда человечество: без всякого сомнения найдутся такие субъекты, которые дадут увлечь себя — и это к величайшему вреду своему — сексуальным исступлением античного мира, благо сексуальность окажется освобожденной от бремени греховности и вины; однако они и при других условиях, лишь иными способами, тоже преждевременно погибли бы. Но я знаю силу, которая является самым действенным, самым беспощадным регулятором сексуальности человека: эта сила есть нужда. С такой тяжелой, свинцовой гирей наслаждению человека никогда не занестись высоко.
В наше время многие становятся невротиками лишь потому, что не знают, почему бы каждому молодцу не блаженствовать по своему образцу; они даже и не знают, чего им не достает. А кроме этих невротиков на свете живет огромное количество нормальных людей, и даже людей высшего сорта, чувствующих себя “не по себе”, стесненных и недовольных. Для них-то мы и производим сведение к сексуальным элементам, дабы они вновь обрели свою примитивную личность, научились бы ее признавать и знали бы, как и где с нею следует считаться. Только таким образом и может случиться, что одни требования будут удовлетворены, другие же, вследствие их инфантильности, будут признаны несправедливыми и отклонены. Итак, каждый отдельный человек должен дойти до понимания, что есть вещи, которые необходимо приносить в жертву; но жертву следует понимать не в смысле полного отказа от них, а лишь в смысле перенесения их в другую область. Мы воображаем, что давно отказались от кровосмесительных желаний, что пожертвовали ими, отрезали их, что ничего подобного нет больше в нас; и не понимаем, что все это вовсе не так и что бессознательно мы предаемся кровосмешению, но только в других областях. Кровосмешение продолжает совершаться, например, в религиозных символах 41. Мы думали, что кровосмесительные желания исчезли, утратились, и вдруг открываем их в религии в полной действенной силе. Этот процесс трансформации совершился бессознательно в течении векового развития. В 1-й части этого моего труда я отметил, что такая бессознательная трансформация libido есть не что иное, как поза, с этической точки зрения не имеющая никакой цены; этой позе я противопоставлял первичное христианство, которое выступило против известных всем нам сил безнравственности и огрубения; теперь же я должен был бы сказать о сублимировании кровосмесительной libido, что даже вера в религиозный символ не является больше этическим идеалом, потому что это не что иное, как бессознательная трансформация кровосмесительного желания в символические акты и представления, которые, так сказать, вводят человека в заблуждение, да так основательно, что небо представляется ему отцом, земля — матерью, а люди на земле кажутся ему детьми, братьями и сестрами. Таким образом человек имеет право навсегда оставаться ребенком и удовлетворять свои кровосмесительные желания сам того не сознавая. Такое состояние было бы несомненно идеальным 42, если бы оно не было детским и тем самым не скрывало бы одностороннего желания, удерживающего в детстве. Обратной стороной медали является страх. Правда, мы постоянно слышим о благочестивом человеке, совершающем свой жизненный путь с непоколебимым упованием на Бога, неизменно уверенном и счастливом,— однако я такого Хидгера еще никогда не встречал и он может быть лишь фигурой, порожденной нашим желанием. За правило же можно считать великую неуверенность верующих людей,— неуверенность, которую они заглушают в себе и других фанатическим криком,— затем религиозное сомнение, моральную неустойчивость, неуверенность в себе, чувство виновности в самых недрах души — великий страх перед другой стороной действительности, против которой всеми силами упираются даже люди в высшей степени интеллигентные. Эта другая, обратная сторона есть черт, лукавый или — выражаясь более современным языком — вносимая действительностью поправка инфантильной картины мира, картины вкусно приправленной господствующим принципом наслаждения 43. Однако мир — не только сад Божий, сад Отца, он также и юдоль печали, ужаса и скорби. Нет, небо не есть отец, и земля не есть мать, и люди не братья и сестры; напротив, все это представляет собою столько же враждебных разрушительных сил, которые нас тем вернее сокрушают, чем безотчетнее и легкомысленнее мы доверяемся так называемой отеческой деснице Бога. Никогда не следует забывать жестокого слова, сказанного первым Наполеоном, что Господь Бог всегда на стороне более превосходной артиллерии.
Но тут перед нами возникает религиозный миф — одно из величайших и значительнейших созданий человечества, которое, хотя и обманчивыми символами, однако все же дает человеку уверенность и силу, чтобы противостоять чудовищу, которым является мир в его целом, и не быть раздавленным им. Хотя символ, с точки зрения реальной действительности, и обманчив, однако психологически 44 он — истина, ибо он всегда был мостом, ведущим ко всем величайшим достижениям человеческого духа.
Но этим я отнюдь не хочу сказать, что этот бессознательный путь трансформации кровосмесительных желаний в религиозное отправление есть единственный или единственно возможный путь. Существует и сознательное признавание и понимание вещей, благодаря которому можно овладеть libido, скованной в инцесте и трансформированной в религиозное отправление; тогда стадия религиозной символики оказывается уже не нужной. Вполне допустима такая мысль, что придет время, когда мы будем делать добро нашему ближнему не “Христа ради”, а благодаря пониманию того, что человечество — стало быть и мы — не могло бы существовать, если бы каждый отдельный член общуго стада не был бы в состоянии жертвовать собой для других. Люди нашли бы путь к нравственной автономии, к полной свободе, если бы человек без принуждения мог хотеть того, что он по необходимости должен делать, если бы он поступал так только благодаря своему пониманию, не поддаваясь обманчивой вере в религиозные символы. Эта иллюзия и есть именно то, что, замыкая нас в круг позитивного верования в религиозный миф, удерживает нас в состоянии инфантильности и этической неполноценности; с культурно-исторической точки зрения такое заблуждение имеет, правда, громадное значение и с эстетической точки зрения оно отличается непреходящей красотой, однако этически оно не может больше удовлетворять человека, стремящегося к нравственной автономии.
Вера в символ и есть тот инфантильный, представляющий нравственную опасность момент, и это потому, что мы таким образом отводим libido в русло иллюзорной реальности. От простого лживого устранения символа ничего не меняется, потому что все наше духовное предрасположение остается тем же и мы лишь отстраняем от себя опасный объект. А между тем опасен не объект, а инфантильное предрасположение нашего духа, ради которого мы, просто устранив религиозный символ, утратили нечто, обладающее великой красотой и глубоким смыслом. Мне думается, что веру следует заменить пониманием; таким образом мы удержим красоту символа и вместе с тем освободимся от угнетающих последствий вероисповедного порабощения. В этом и должно было бы заключаться психоаналитическое исцеление как от веры, так и от безверия.
За видением города следует видение “какого-то своеобразного хвойного дерева с узловатыми сучьями”.
Видение это нам уже больше не чуждо после всего того, что мы узнали о дереве жизни и его ассоциациях с городом и живой водой. Это своеобразное дерево очевидно лишь дополняет серию материнских символов. Надо думать, что атрибут “какое-то своеобразное” указывает, как и в сновидениях, на сильную окраску особенного, относящегося сюда комплексного материала. К сожалению автор не дает нам к тому никакого индивидуального материала. Так как в дальнейшем развитии видений мисс Миллер дерево, уже упомянутое во время анализа символики города, особенно ярко выдвигается на первый план, то я вынужден остановиться на более подробном историческом изложении символики дерева.
Известно, что деревья издавна играли большую роль во всех культах и мифах. Типичным мифическим деревом является райское дерево или дерево жизни, что в достаточной мере подтверждается как вавилонскими, так и иудейскими источниками; в дохристианских мифах мы встречаем его в сосне Аттиса, в дереве или деревьях Митры; германские мифы рассказывают об Иггдразиле. Изображение Аттиса, повешенное на сосне, повешенный Марсий, ставший темой для многочисленных художественных изображений, висение Одина, древнегерманские жертвоприношения через повешение, весь ряд повешенных богов — все это поучает нас, что висение Христа на кресте отнюдь не является чем-то единичным в религиозной мифологии, а должно быть включено в тот же круг представлений, как и все остальные мифы. В этом мире воззрений крест Христов является одновременно как древом жизни, так и древом смерти. В такой противоположности нет ничего удивительного. Легенда гласит, что люди происходят из деревьев; но вместе с тем в древности существовал и погребальный обычай, во время которого покойников клали в выдолбленные древесные стволы; на немецком языке до сих пор сохранилось выражение “древо смерти” вместо гроба. Если мы вспомним, что дерево по преимуществу материнский символ, то без труда поймем мифологический смысл такой формы погребения: умерший передается матери для возрождения. Этот символ мы встречаем в мифе об Озирисе, как передает его нам Плутарх — мифе, который и вообще является во многих отношениях образцом. Рея чревата одновременно Озирисом и Изидой; Озирис и Изида совокупляются уже в материнской утробе. (Мотив ночного плавания по морю и кровосмешения). Сын их Аруэрис, впоследствии названный Горусом. Об Изиде говорится: на четвертый день родилась Изида в совершенной влаге. В мифе об Озирисе говорится, что некий Памиль в Фивах в то время, как он черпал воду, услышал голос из храма Зевса, повелевший ему возвестить, что родился великий царь, благодетель Озирис. В честь этого Памила праздновались Памилии, сходные, как говорят, с фаллофориями. Памил, стало быть, подобно первоначальному Дионису, фаллический демон; сведенный к своей первооснове, миф этот значит, что Озирис и Изида рождены Фаллосом из воды == материнской утробы, то есть самым обыкновенным путем. (Хронос был в любовной связи с Реей и она зачала от него; их союз был тайным — Рея была его сестрой. Однако Гёлиос подсмотрел за ними и проклял их связь; Тифон, бог ада, коварно умертвил Озириса, засадив его в забитый гвоздями ящик, который пустил по волнам Нила и, таким образом, сплавил в море. Но в подземном мире Озирис сочетался со второй своей сестрой, Нефтис — мотив ночного плавания по морю с кровосмешением.) Тут ясно видно все развитие символики: в материнской утробе, еще до рождения, Озирис предается кровосмесительной связи; после смерти, во втором утробном бытии, Озирис снова совершает инцест. Оба раза сестра просто заменяет мать в качестве легального, нецензурированного символа, потому что на заре человечества брак между братом и сестрой не только допускался, но даже считался признаком знатности. Заратустра даже советовал совершать браки между родственниками. Такая мифическая форма в наше время была бы невозможной, по той причине, что брачное сожительство с сестрой, как кровосмесительное, подлежало бы вытеснению.
Злой Тифон хитростью вовлекает Озириса в ларец или ящик; это искажение фактической данности очень прозрачно: изначальное “злое” в человеке стремится возвратиться в лоно матери, иными словами: хитрость, придуманная Тифоном, не что иное, как запрещенная законом кровосмесительная тоска по матери. Показательно то, что тут говорится о хитрости: с помощью хитрости человек хочет каким-нибудь обманным путем достигнут возрождения, стать снова младенцем. Древнеегипетское песнопение даже обвиняет мать Изиду в том, что она предательски сразила солнце-бога Ра; ей приписывают, что она с злым умыслом изгнала и предала сына. В песне говорится, как Изида вылепила змею и положила ее на пути Ра, как змея эта ранила Ра своим ядовитым жалом; эта рана никогда не зажила, так что Ра должен был наконец приютиться на спине небесной коровы. Корова же есть богиня с коровьей головой, точно так же как Озирис не кто иной, как бык Апис. Мать упрекают, будто она является причиной того, что сыну приходится искать убежища у матери, для того. чтобы исцелиться от раны, которую мать же и нанесла ему; а нанесена эта рана запретом инцеста 45 лишением надежного убежища, которым пользовался в детстве и ранней юности, лишением всего бессознательно-инстинктивного свершения, позволявшего ребенку жить в качестве несознающего себя родительского придатка. В этом заложено много окрашенных чувством воспоминаний о животном периоде, когда еще не существовало формул “ты должен” и “ты смеешь”, а все было лишь простым, естественным свершением. И кажется, что я поныне в человеке живет глубокое ожесточение против непреклонного закона, некогда лишившего его инстинктивной вольготы и непринужденности и отнявшего у него великую красоту животной природы, столь гармоничной в самой себе. Этот закон между прочим проявлялся вероятно и в кровосмесительном запрете и его коррелатах (брачных законах и так далее), поэтому страдание и гнев изливается на мать, как будто она виновата в доместикации человека. Для того, чтобы не осознать своего кровосмесительного желания (стремления вспять к звериной природе), сын возлагает на мать всю тяжесть вины, и создается образ “страшной матери” 46. Мать становится для сына страшным привидением, марой. 47
Свершив свое ночное плавание по морю, ящик с Озирисом выбрасывается на берег у Библоса и попадает в ветки верескового куста, которые обвивают гроб и разрастаются в прекрасное дерево. Царь этой страны повелевает сделать из этого дерева колонну под свою кровлю 48. Co времени гибели Озириса (зимний солнцеворот) совпадает тысячелетний обычай плача по умершему богу, а его 49 “нахождение” является праздником радости и ликования. Особенно замечательно следующее место из печальных поисков Изиды: жалобно стеная, порхала она ласточкой вокруг столба, скрывающего в себе спящего мертвым сном бога. (Тот же мотив мы встречаем и в сказании о Киффгэйзере.)
Впоследствии Тифон разрезает труп на куски и разбрасывает их по ветру. Этот мотив разрезания на куски мы встречаем в многочисленных солнечных мифах как обратное выражение для воссоздания младенца в материнской утробе 50. И действительно, мать-Изида собирает куски трупа с помощью шакалоголового А нубиса.
(Труп она тоже находит с помощью собак.) Тут ночные пожиратели трупов, собаки и шакалы, становятся помощниками при воспроизведении, возрождении 51. Египетский коршун обязан символическим значением матери также тому, что он пожирает трупы. В древнейшие времена в Персии трупы выбрасывались на дорогу на съедение собакам; и поныне существует индусская башня, где на коршунов возлагают обязанность уничтожения трупов. В Персии же существовал обычай приводить к одру умирающего собаку, причем умирающий должен был подать ей кусок чего-нибудь съестного 52. Значение этого обычая очевидно прежде всего таково” что кусок предназначался собаке, для того, чтобы она пощадила тело умирающего, подобно тому как Цербера укрощала медовая лепешка, которой его угощал Геракл во время своего нисхождения в ад. Но если мы примем во внимание шакалоголового Анубиса помогшего собрать разрезанного на куски Озириса равно как и материнское значение коршуна, то перед нами настойчиво возникнет вопрос, не имел ли этот церемониал более глубокое значение? Этой идеей занимался и Крейцер 53 и пришел к тому выводу, что астральная форма собачьего церемониала, а имени появление звезды пса во время самого высокого солнцестояния, имеет отношение к вышеописанному обычаю: приведение собаки имеет значение как бы компенсации в том смысле, что смерть таким образом приобретает значение зенита жизни. Это безусловно указывает на психологическое мышление; и из общего факта можно вывести то, что смерть понималась как проникновение в материнскую утробу (для возрождения). Такого рода толкование могло бы дополнить и роль собаки в Sacrificium mithriacum, которая иначе оставалась бы непонятной. На памятниках всегда изображена собака, вскакивающая на быка, убитого Митрой. Дело в том, что этот Sacrificium представляет собой как в персидской легенде, так и на памятниках, момент наивысшей плодородности. Лучше всего это выражено на великолепном геддернгеймском барельефе, изображающем Митру: на одной стороне большой (некогда вероятно подвижной) каменной плиты мы видим стереотипное поражение и жертвоприношение быка; на другой стороне изображен Sol с гроздями винограда в руке, Митра с рогом изобилия, дадофоры с плодами, по сказанию, гласящему, что убитый мировой бык является источником всякого плодородия: из рогов его происходят плоды, из крови — вино, из хвоста — хлебные злаки, из его семени — всякого рода скот, из его носа — чеснок и так далее. Над этой сценой изображен Сильван и произведенные им лесные звери. В связи с этим весьма возможно, что собаке принадлежит предполагаемое Крейцером значение 54.
Однако вернемся к мифу об Озирисе! Несмотря на предпринятое Изидой восстановление трупа, оживление удалось лишь отчасти, потому что Озирисова фаллоса не оказалось: его съели рыбы не доставало жизненной мощи55. Хотя тень Озириса еще раз совокупляется с Изидой, однако плодом их союза является Гарпократ со слабыми нижними конечностями, то есть соответственно со значением слабый на ноги. Нет никакого сомнения, что в данном случае нога имеет фаллическое значение. Это неисцелимое состояние солнца, идущего на убыль, соответствует неисцелимой ране Ра в вышеупомянутом древнеегипетском солнечном гимне. Озирис, хотя и обитающий царство теней, вооружает однако юное солнце — сына своего Горуса — на бой с Тифоном, злым духом тьмы. Озирис и Горус соответствуют вышеприведенному символизму “отец-сын”, в котором, опять-таки согласно с упомянутым выше изложением 56 появляется одна стройная, а другая уродливая фигура, а именно Горус и Гарпократ; последний в большинстве случаев изображается калекой, часто изувеченным до полного безобразия 57.
По преданию, он совершенно сливается с Горусом, с которым у него и название общее. Гар-пе-хред — Ног-pi-chrud — как гласит его настоящее имя 58 составлено из chrud — дитя, и Ног (от прилагательного hri — на, над, наверху) и означает “восходящее дитя”, в смысле восходящего солнца, в противоположность к Озирису, олицетворяющему заходящее солнце, то есть “солнце на западе”. Стало быть Озирис и Гарпехред или Горус одно и то же существо, по очереди то супруг, то сын одной и той же матери, Гатор-Изиды. Хнум-Ра, нижнеегипетский бог солнца, изображаемый овном, сопровождается женским божеством земли Гатмегить, глава которой украшена рыбой. Она одновременно мать и супруга Би-неб-днда (овна — местное название для Хнум-Ра). В гимне Гибис 59 так призывают Аммон-Ра: “Твой овен-Хнум пребывает в Мендесе, как четверобожие, соединяет Тмуис. Он Фаллос, властитель богов. Наслаждается бык своей матерью, коровой, а муж оплодотворяет семенем своим.”
Другие надписи называют 60 Гатмегит прямо матерью Мендеса. (Мендес — греческая форма для Бинеб-дида: овен). К ней обращаются также как к “доброй” с побочным смыслом та-но-ферт, как к “молодой женщине”. Корову в качестве материнского символа мы находим во всевозможных формах и видоизменениях Гатор-Изиды, и в особенности женского Нуна, параллельно к этому прабогиня Нит или Нейт, то есть влажной, первичной материи, которая подобно индусскому Атману 61 одновременно обладает мужской и женской природой. Поэтому к Нуну взывают так 62: “Амон, первичная влага 63, то, что существует от начала.” Его также называют отцом отцов, матерью матерей. С этим согласуется и взывание к женской половине Нун-Амона, а именно к Нит или Нейт:
“Нит, древняя, матерь божия, владычица Эсне, отец отцов, мать матерей,— то жук и коршун, сущее как начало.”
“Нит, древняя матерь родившая светозарного бога Ра, родившая раньше всех, когда не было еще ничего, что родило.”
“Корова, древняя, родившая солнце и положившая зародыши богов и людей.”
Слово “nun” передает понятие юного, свежего, нового, равно как и прибывающих вод реки. Нила. В переносном смысле “nun” употребляется также в смысле хаотической первичной воды, вообще в смысле производящей, первичной материв 64, которую олицетворяла богиня Нунет. Из нее произошла Нут, богиня неба, с осыпанным звездами телом; в представлении других она является в виде небесной коровы, тоже усыпанной звездами.
Итак, если говорят, что солнце-бог по немногу возвращается на спину небесной коровы, точно так же как бедный Лазарь водворяется в Авраамово лоно, то в обоих случаях это значит одно и тоже: возвращение в материнскую утробу с тем, чтобы вновь возникнуть в лице Горуса. Поэтому можно сказать, что утром богиня является матерью, в полдень сестрой-супругой, а вечером снова матерью, принимающей смертельно-утомленного сына в свои объятия — картина напоминающая Pieta Микель-Анджело. Как показывает рисунок из Христианской иконографии Дидерона, эта мысль целиком перешла в христианство.
Так объясняется и судьба Озвриса: он скрывается в утробе матери, в ящике, в море, в дереве, в колонне Астарты, его растерзывают на куски, воссоздают, и он возрождается в лице своего сына Гар-ле-хреда.
Раньше чем раскрывать дальнейшие сокровенные тайны этого прекрасного мифа, мы должны сказать еще несколько слов о символике дерева, Озирис, обвитый! ветвями, покоился в них как бы в материнской утробе, Мотив обвинения т обрастания часто встречается в солнечных мифах, то есть в мифах, возрождения: прекрасным примером тому может послужить “Спящая красавица”, затем сказание о девушке 65, скрытой под древесной корой; юноша освобождает ее своим рогом. Рог золотой в серебряный, что указывает на солнечный луч в его фаллическом значении. (Ср. то, что выше было сказано о роге). Экзотическое сказание повествует о солнце-герое и о том, как его освобождали из вьющихся растений 66. Девушка видит во сне, будто ее возлюбленный упал в воду; она пытается спасти его, но раньше должна вытащить из воды морскую траву и водоросли; после этого ей удается выловить его. По одному африканскому мифу героя, после его подвига, нужно еще освободить из оцепивших его водорослей. В полинезийском мифе корабль героя попадается в щупальца гигантского полипа. Во время ночного плавания по морю Ра, корабль его обвивает ночная змея. Тот же мотив обвивания мы находим и в поэтической передаче истории рождения Будды Элвина Арнольда 67.
“Царица Майя стояла в полдень, когда время ее исполнилось, в дворцовых садах, под пальсо: величественный ствол, прямо как столб храма, увенчанный блестящими листьями и душистыми цветами.. И зная, что время исполнилось — ибо все существующее знало это — знающее дерево опустило свои ветви и окружило ими величие царицы Майи. Земля же внезапно покрылась тысячью цветов, чтобы образовать из них ложе; а ближний утес источил поток, прозрачный как хрусталь, готовый для омовения. Так она родила ребенка 68.
Очень похожий мотив мы встречаем в предании о самосском культе Геры. Раз в год ее изображение (якобы) исчезало из храма, вешалось где-нибудь на морском берегу на стволе ивы и обвивалось ее ветвями. Там изображение “находили” и угощали свадебными пирогами. Несомненно, что этот праздник прежде всего ритуальный брачный обряд, потому что самосское предание гласило, что Зевс с Герой до брака долгое время жили в тайной любовной связи. В Платее и Аргосе даже праздновалось брачное шествие с подружками, свадебным угощением и так далее. Праздник бывал в брачном месяце в начале февраля. Но и в Платее изображение богини отправляли сначала в сокровенную лесную местность. быть может согласно преданию, о котором рассказывает Плутарх: Зевс похитил Геру и спрятал ее в пещере Кифейрона. Принимая во внимание все вышеизложенное, мы неизбежно приходим к тому заключению, что тут кроется еще иное направление мысли, указывающее на обычай весеннего волхвования (возвращения юности), слитого с гиеросгамосом. Исчезновение и скрывание в лесу, в пещере, у берега морского, обвивание ветвями ивы — все это указывает на умирание солнца и возрождение его. Предвесеннее время (время браков) прекрасно подходило к этому. И в самом деле Павзаний (2. 38. 2) сообщает, что аргосская Гера, благодаря ежегодному погружению в родник Канафос 69, каждый раз снова становилась девственницей. Значение этого погружения в воду еще увеличивается тем, что в платейском культе Геры Телеи появлялись, в качестве водоносиц, тритонообразные нимфы. В Илиаде (XIV, 294-296 и 346 и др.) мы находим следующее описание брачного ложа Зевса 70.
“Зевс с жаром обнял супругу. Под ними священная земля породила зеленющие травы; лотос, росой окропленные цветы, крокос и гиацинт наливались густо и пышно и поднимали их над землей: на этом ложе они почивали, окружив себя прекрасными, златозарными облаками; сверкающая, душистая роса спускалась над землею; и сладко дремал на вершинах Гаргара Отец, опьяненный сном и любовью, держа в объятиях супругу”.
Дрекслер (Drexler. Roscher Lex. Sp. 2102, 52 и др.) видит в этом описании несомненный намек на сад богов, находящийся как говорили, на дальне-западном берегу океана; он предполагает, что это представление взято из догомеровского гимна Гиеросгамос. То должно быть далекая западная сторона, куда вместе с солнцем спешили Геракл, Гильгамеш и другие, дабы обрести бессмертие там, где солнце сочетается браком с матерью-морем для возрождения к вечно юной жизни. На этом основании весьма допустимо и наше предположение о сплетении Гиеросгамоса с мифом возрождения. Павзаний (III 16, 11) упоминает о сходном мифическом фрагменте, гласящем, что изображение Артемиды Орфии называлось также Lygodesma, то есть “связанное ивами”, по той причине, что оно было найдено в ивовом кусте. Это сообщение имеет явное отношение к общеэллинскому празднеству Гиеросгамоса, сопровождавшемуся вышеописанными обычаями 71.
Очень близкое метафорическое отношение к вышеописанному имеет и мотив “поглощения”, который, по утверждению Фробениуса, является одной из наиболее часто встречающихся составных частей солнечных мифов. “Кит-дракон” (утроба матери) всегда “проглатывает”, “поглощает” героя. Проглатывание, поглощение может быть также и частичным: шестилетняя девочка, неохотно отправлявшаяся в школу, видит во сне, будто ее ногу обвил большой, красный червяк. Это животное, против ожидания, вызывает в ней нежный интерес.— Взрослая пациентка с чрезвычайно сильным перенесением образа матери на старшую подругу, никак не может с ней расстаться; ей снится следующий сон: ей надо пройти вместе с подругой глубокую воду (типический образ!). Подруга падает в воду (перенесение на мать), она старается вытащить подругу и ей это почти что удается, но вдруг огромный рак схватывает ее за ногу и тащит в воду.
Этимологически картина развертывается в том же роде: есть индогерманский корень, имеющий значение окружать, окутывать, вертеть, поворачивать. Производные от этого: покрывать, окутывать, окружать, извиваться (змеиный символ). К тому же корню относится также и корень, покров, яичная плева, матка. (Мы видим, что змея, благодаря сбрасыванию своей кожи, является отменным символом возрождения). Далее мы находим этот корень со значением “звучать” 72 и хотеть, желать (libido).
Мотив обвивания, объятия принадлежит к материнской символике 73. Это подтверждается и тем фактом, что деревья вновь рождают, возрождают (точно так же как и кит-дракон в мифе об Ионе). Это их действие распространено повсюду; так в одном греческом сказании нимфы ясеневого дерева являются матерями титанов. (Тут кроется также и фаллическая компонента, потому что из ясеневого дерева делали копья). В северной мифологии прародителем рода человеческого является Аскр, ясень. Супруга его Эмбла, то есть “усердная”, а не ольха, как думали раньше. Аскр мог бы прежде всего иметь фаллическое значение ясеневого копья. (Ср. сабинянский обычай проводить копьем пробор на голове невесты.) Бундегеш символизирует первых людей. Мешия и Мешиане, в образе дерева Рейвас, одна часть которого всовывает ветвь в отверстие другой части. Материя, которую по-северному сказанию, бог оживил, называется tre — деревянное дерево 74. В дереве мирового ясеня, Иггдразиль во время светопреставления скрывается одна человеческая чета, от которой впоследствии происходят все роды возобновленного мира 75. В этом образе не трудно узнать мотив Ноя (“ночное плавание по морю”); вместе с тем символ Иггдразиль являет также и материнский образ 76. В момент светопреставления мировой ясень становится охраняющей матерью, одновременно деревом смерти и деревом жизни 77.
Воспроизводительная функция, которую приписывают мировому ясеню, объясняет нам образ встречающийся во главе египетской Книги Мертвых, называемой “Врата познания душ Востока”:
“Я гребец на священном челне, я рулевой, не знающий покоя, на ладье Ра 78.— Я знаю дерево изумрудного цвета, из середины которого возносится Ра к заоблачным высотам 79.”
Тут корабль и дерево (челн мертвых и дерево смерти) тесно связаны друг с другом. Мифологический образ показывает нам, как Ра воспрянул, рожденный из дерева. (Озирис в вереске.) Таким же образом следует толковать и изображение солнце-бога Митры на геддеригеймском барельефе, где мы видим его наполовину вышедшим из дерева. (Вроде того, как на многочисленных других памятниках он выступает наполовину из скалы, что наглядно поясняет рождение из скалы, так же как Мен.) Часто говорится о том, что около места рождения Митры находилась река. Этому конгломерату символов соответствует предание об Ашане, первом короле саксов, родившемся из скалы горной цепи Гарца, посреди леса, около водомета 80. Тут перед нами все материнские символы вместе — земля, дерево, вода,— три формы устойчивой материи. И нас не должно больше удивлять, что в средневековой поэзии дереву придавали почетный титул “госпожи”. Не удивительно также и то, что христианская легенда переделала дерево смерти, крест, в дерево жизни, так что Христа часто изображали на зеленеющем плодоносном дереве. Цёклер, глубокомысленный исследователь истории креста, тоже считает весьма допустимым такое сведение символа креста к дереву жизни; важный ритуальный символ дерева удостоверен уже вавилонскими источниками. Такому понимаю не противоречит и дохристианское значение этого (универсально распространенного) символа; напротив, оно только подтверждает такое понимание, потому что смысл его есть жизнь.
Появление креста в солнечном культе (в данном случае равночленного креста и свастики в качестве солнечного колеса), равно как и в культе богинь любви, отнюдь не противоречит вышеприведенному историческому значению. Христианская легенда широко использовала этот символизм. Знатоку средневековой истории искусства знакомо изображение креста, вырастающего на Адамовой могиле. Легенда гласит, будто Адам был погребен на Голгофе; Сиф посадил на его могиле ветку райского дерева, которая впоследствии стала крестом — деревом, на котором распяли Христа 81. Как известно, грех и смерть появились в мире по вине Адама, Христос же своей смертью искупил за нас вину. На вопрос, в чем же состояла вина Адама, следует ответить, что его непрощенный, лишь смертью искупляемый грех состоял в том, что он дерзнул сорвать плод с райского дерева 82. Какое это имело последствие, о том повествует восточная легенда: кто-то сподобился еще раз заглянуть в рай, уже после грехопадения, и увидел там дерево и четыре потока. Дерево засохло, а в ветвях его покоился младенец. Мать зачала ребенка 83.
Этому замечательному сказанию соответствует талмудическое предание, по которому у Адама еще до Евы была жена, демоническая женщина по имени Лилит, с которой он боролся за власть. Однако Лилит, благодаря заклинанию именем Божиим, поднялась на воздух и скрылась в море, Адам же с помощью трех ангелов заставил ее возвратиться 84. Лилит обратилась в мара, в ламию, угрожавшую беременным женщинам и похищавшую новорожденных детей. Параллельным мифом является миф о ламиях, ночных привидениях, пугавших детей. Первоначальное сказание гласило, что Ламия была любовницей Зевса, но ревнивая Гера сделала так, что Ламия производила на свет только мертвых детей. С тех пор яростная Ламия стала преследовать детей и убивать их, где только представлялся случай. Этот мотив многократно встречается в сказках, где мать часто появляется настоящей убийцей или людоедкой; примером, тому может послужить в немецкой литературе известная сказка про Гензель и Гретель. В действительности же ламия — большая прожорливая морская рыба чем восстанавливается связь с мифом о ките-драконе, так превосходно разработанном Фробениусом, где морское Животное проглатывает солнце-героя для последующего возрождения и где герою приходится изощряться во всевозможных хитростях, дабы победить чудовище. Тут мы снова встречаемся со страшной матерью в образе прожорливой рыбьей пасти — смертоносной бездны 85. У Фробениуса мы находим многочисленные примеры, где чудовище проглатывает не только людей, но и животных, растения и целые страны; все это герой спасает и ведет к славному возрождению.
Ламии суть, типичные ночные мары, женская природа которых подтверждается многочисленными доказательствами 86. Одной из общеизвестных особенностей Ламий является то, что они ездят верхом на своих жертвах. Их противообразами являются кони-призраки, уносящие всадника бешенным галопом. В этих символических формах легко узнать тип страшного сновидения, которое, как говорит Риклин 87, благодаря исследованию Лайстнера уже стало знаменательным для толкования сказок. Типическая езда верхом принимает особенно яркий отпечаток благодаря выводам аналитического исследования детской психологии, две работы — Фрейда и моя 88 — трактующие об этом вопросе, выяснили, с одной стороны, страшное значение лошадей, с другой стороны сексуальное значение верховой езды. Принимая во внимание все эти опытом добытые данные опыты, мы не слишком удивимся тому, что мировая матерь-ясень по-немецки называется “страшным конем” 89. Каннегитер 90 говорит о ночных марах: “Еще поныне прогоняют христиане ночных мар (богинь-матерей) тем, что кладут на крышу лошадиный череп. Такой скелет часто можно встретить в деревнях. Существует поверье, что эти духи ночи выезжают на свои собрания верхом, причем на далеких расстояниях замучивают своих лошадей”.
Достопримечательна этимологически случайная связь по созвучию между mar, mere, Meer, морем и лат. шаге. Не заставляет ли нас эта связь обратить взоры назад на “великий исконный образ”, матери, которая некогда была для всех нас единственным миром, а впоследствии стала символом всей вселенной? О матерях говорит и Гёте, что вокруг них носится “сонм творений в образах живых”. Христиане тоже не могли воздержаться от соединения своей матери Божией с водой:
“Ave maris Stella” — так начинается одна из литаний к Марии. Надо заметить еще, что Нептуновы кони символизируют морские волны. Не без значения и то, что первое слово ребенка ма-ма (грудь матери) повторяется на всевозможных языках и что матерей двоих религиозных героев звали Мария и Майя. Что мать для ребенка играет роль лошади, яснее всего показывает первобытный обычай носить детей за спиной или на бедре. Вотан висел на мировом ясени, на своей матери, на своем “страшном коне”. Египетский солнце-бог сидел на спине своей матери, небесной коровы.
Мы уже видели, что по-египетскому представлению, Изида, матерь божия, сыграла злую шутку с солнце-богом, положив на его пути ядовитую змею, по преданию Плутарха Изида ведет себя точно так же коварно и по отношению к сыну своему Горусу: дело в том, что Горус побеждает злого Тифона, который предательски убил Озириса (страшная мать — Тифон). Изида же спасает Тифона. Возмущенный этим Горус поднимает руку на мать и срывает с ее головы царственный венец 91, взамен которого Гермес наделяет ее коровьей головой. После этого Горус побеждает Тифона во второй раз. По греческому сказанию Тифон — огромный дракон. Даже и без такого пояснения понятно, что борьба Горуса ничто иное, как типичная борьба солнца-героя с “китом-драконом”. О последнем же мы знаем, что он символ страшной матери, прожорливой смертоносной пасти, где людей стирают в порошок и раздробляют на мелкие куски 92. Кто преодолеет это чудовище, тот обретает новую и вечную юность. Но в большинстве случаев для этого необходимо, всем опасностям наперекор, погрузиться 93 во чрево чудовища (нисшествие в ад), и провести там некоторое время (по Фробениусу “ночное заключение в море”). Из этого следует, что борьба с ночным драконом ничто иное, как побеждение, преодоление матери, которую подозревают в гнусном преступлении, а именно в том, что она коварно предала сына. Полное подтверждение этих взаимоотношений нам дают открытые Джорджем Смитом (George Smith), фрагменты вавилонского эпоса о сотворении мира, большей частью принадлежавшие библиотеке Ассурбанипала. Время происхождения текстов можно отнести к эпохе Гаммураби (2000 до Р. Хр.). Из этого рассказа о сотворении мира 94 мы узнаем, что известный нам уже бог-сын, Эа, сын водной глуби и бог мудрости 95, победил Апсу. Апсу — прародитель великих богов (первоначально он составлял своего рода триаду, вместе с Тиамат, матерью богов, и Мумму, своим визирем). Итак, Эа преодолевает отца. Однако Тиамат, непрестанно думавшая о мщении, готовится вступить в борьбу с богами: “Мать Губур, все сотворившая, снабдила непобедимым оружием, родила исполинских змей, острозубых, во всех отошениях беспощадных (?); вместо крови она влила яд в их тела. Она облекла в ужас яростных, гигантских саламандр (?). Она наделила их страшным блеском и сотворила их вздымающимися (?). Всякий, при виде их, от страха лишался сознания. Их туловища должны были взвиваться; никогда они не обращались в бегство. Она воздвигла саламандр, драконов и лагам, ураганы, бешенных псов и людей-скорпионов, страшные бури, рыбообразных людей и диких баранов (?), с беспощадным оружием, бесстрашных в бою. Мощны ее (Тиамат) повеления, непобедимы они”.
“После того, как Тиамат укрепила свое создание, она измыслила (?) (злое) против богов, свое потомство. Чтобы отомстить за Апсу, Тиамат поступила злобно.” —
“Когда об этом услышал Эа, он преисполнился скорби и печально опустился на землю.” —
“Он предстал перед отцом, своим родителем Ансаром, чтобы поведать ему обо всех замыслах Тиамат:
“Тиамат, наша мать, возымела к нам отвращение и создала скопище исступленное и яростное.”
Против страшных полчищ Тиамат боги наконец посылают бога весны, Мардука — победоносное орлице. Мардук готовится к бою; о главном его оружии говорится так: “Он создал злой ветер Имгуллу, южную бурю и ураган; четвероветрие, семиветрие, вихрь (?) и ветер бедствий (?). После этого он выпустил созданные им ветры, всего-навсего семь; они следовали за ним, чтобы вызвать в Тиамат смятение. Тогда господин взял циклон (?), свое мощное оружие, вступил на вихрь-колесницу несравнимую и ужасную.”
Главное его оружие — ветер и сеть, которой он опутывает Тиамат. Подойдя к ней, он вызывает ее на поединок 96.
“Тогда встали друг против друга Тиамат и Мардук, мудрейший среди богов; поднялись на бой (?), сошлись для сражения. Тогда господин расставил свои сети и ими поймал ее; из среды своих приближенных он выпустил ей в лицо Имгуллу и когда Тиамат широко раскрыла свою пасть (?), он впустил в нее Имгуллу, для того, чтобы она не могла больше сомкнуть губы. Яростными ветрами он наполнил ее утробу; ее внутренность сжалась (?) и пасть широко раскрылась. Тогда он поднес копье и рассек ее тело, внутренности ее он растерзал и сердце ее он изрезал, укротил ее и лишились ее жизни; труп же он бросил и наступил на него ногою”.
После того как Мардук убил мать, он задумался над сотворением мира: “Глубоко задумавшись над ее трупом, господин отдыхал. Потом разделил колосс (?), мудрое замышляя; он разрезал ее, как плоскую (?) рыбу, на две части, одну половину воздвиг и ею покрыл небеса.”
Итак, Мардук сотворил вселенную из матери. Совершенно очевидно, что убиение матери-дракона совершается тут в образе оплодотворения ветром с отрицательными признаками.
Мир создается из матери, то есть посредством отнятой (благодаря жертвоприношению) у матери libido. Эту знаменательную формулу нам придется еще ярче осветить в последней главе. В литературе Ветхого Завета мы также находим весьма интересные параллели к этому исконному мифу. Это блестяще доказал Гункель 97. Стоит проследить психологию этих параллелей:
Исайя 51, 9 и д.:
“Восставь, восстань, облекись крепости, мышца Господня
Восстань, как в дни древние,
В роды давние!
Не ты ли сразила Раава,
Поразила крокодила?
Не ты ли иссушила море,
Воды великой бездны,
Превратила глубины моря в дорогу,
Чтобы прошли искупленные?”
В Ветхом Завете Египет часто называется Раавом или драконом (Исайя 30, 7, говорит о Египте: “Сила Раава — сидеть спокойно”) — что значит нечто злое и враждебное. Раав есть также известная иерихонская блудница, котрая сделавшись супругой царя Салома, стала прародительницей Христа. Здесь же Раав появляется в образе старого дракона Тиамат, против злонамеренной власти которого выступает Мардук или Иегова.
Выражение “искупленные” относится к освобожденным от рабства евреям, но является вместе с тем и мифологическим, потому что ведь и герой освобождает из кита-дракона всех ранее поглощенных 98.
Псалом 89, 11: “Ты низложил Раава как пораженного!” Иова 26, 11 и д.:
“Силой Своей волнует он море
И умом Своим сражает Рахава.
От духа Его небес великолепие:
Рука Его пронзает лютого змея.”
Гункель отожествляет Раава с Хаосом, то есть с Тиамат.
Тиамат или Раав представляет собой как мать, так и блудницу. Точно так же обращается и Гильгамеш с Истар, которую он обвиняет в блудодействии. Такое обвинение матери нам весьма знакомо по анализу сновидений. Дракон Раав появляется также в виде левиафана, чудовища вод (матерь — море).
Псалом 74, 13 и д.:
“Ты расторгнул силой Твоею море,
Сокрушил головы китов в воде;
Ты сокрушил голову левиафана,
Отдал его на съедение обитателям пустыни.
Ты иссек источник и потоп,
Ты иссушил сильные реки.”
В первой части этого труда мы говорили лишь о фаллическом значении ливиафана; теперь же мы видим также и его материнское значение. Далее перед нами ясно вырисовывается следующая параллель:
Исайя 27, 1 и д.:
“В тот день поразит Господь
Мечем Своим тяжелым, и большим, и крепким,
Левиафана, змея изгибающегося,
И убьет чудовище морское.”
У Иова, 40 ,20 и д., мы встречаем особый мотив:
“Можешь ли ты удою вытащить левиафана
И веревкой схватить за язык его?
Вденешь ли кольцо в ноздри его?
Проколешь ли иглою челюсть его?”
Многочисленные параллели к этому мотиву мы находим у Фробениуса (I. с.) в приведенных им экзотических мифах, где морское чудовище-матерь также вытаскивается удою. Сравнение материнской libido с элементарными морскими силами и огромными земными чудовищами показывает нам всю мощь непобедимо великой libido, которую мы называем материнской.
Мы уже видели, что кровосмесительный запрет не позволяет сыну возродить самого себя через мать. Но богу предоставляется такое право, о чем с удивительной ясностью и откровенностью рассказывает нам благочестивая египетская мифология: до нас дошли древнейшие и простейшие представления о том, например, как Хнум, “формовщик, гончар, строитель”, создал на гончарном станке свое яйцо, ибо он есть “бессмертный, самотворящий, саморастущий плод, творец яйца, вышедшего из первичной воды”. В “Книге Мертвых” говорится так: “Я есть священный сокол 99, вылупившийся из собственного яйца”. Другое место в “Книге Мертвых” гласит: “Я сотворил Нун, таящегося в подземном мире. Гнезда моего никто не увидит и яйца моего никто не разобьет 100. Другое место гласит: “Великий и славный бог в яйце своем есть собственная самопричина и причина всего, что произошло из него” 101.
Поэтому бог Нагага-Уер называется также “великим гогоином”. (“Книга Мертвых” 98, 2: “Я гогочу как гусь и свищу как сокол”,) Кровосмесительный запрет вменяется в вину матери и считается злостным произволом с ее стороны, лишающим сына бессмертия. Бог должен по крайней мере возмутиться против такого деспотизма, должен победить и наказать мать. (Ср. выше Адама и Лилит.) Побеждение ничто иное как кровосмесительное изнасилование 102. У Геродота 103 сохранен ценный образчик этой религиозной фантазии:
“Как они в городе Бузирисе справляют праздник Изиды, уже раньше отмечено мной. А именно: после жертвоприношения начинают драться — мужчины и женщины — многотысячная толпа. Однако того, из-за которого они дерутся, было бы грешно назвать.
В Папремисе же они приносят жертвы со священнодействиями, как и в других местах. Но когда солнце начинает склоняться на запад, лишь несколько священников еще продолжают священнодействовать вокруг изображения божества; большинство же их стоит с деревянными дубинами у входа; а те, что хотят дать обет, более тысячи человек, также с деревянными дубинами в руках толпятся против них. Накануне они вывзят изображение в маленьком позолоченном храме и перевозят его в другое святилище. И те немногие, что остаются возле изображения, везут четырехколесную колесницу, на которой стоит храм со скрытым в нем изображением божества. Другие же. что стоят в притворе, не впускают их; однако те, которым предстоит дать обет, защитники бога, наступают на них и побоями их отгоняют. Тогда начинается жаркая драка, во время которой они разбивают друг другу головы и многие, думается мне, умирают от ран — хотя сами египтяне утверждают, что ни один не умирает.
Туземцы утверждают, что ввели эти праздничные скопища затем, что в этом святилище обитает мать Арея 104, Арея же 105 воспитывали вне родных пределов; когда он возмужал, то возвратился, чтобы войти в сношение со своей матерью; но слуги его матери, еще никогда не видавшие его в лицо, не хотели впустить его к ней, а удерживали его, тогда он призвал из другого города людей, жестоко расправился со слугами и вошел к своей матери- Поэтому они утверждают, что эту драку ввели в память Арея, в дни празднества во имя его”.
Ясно, что благочестивый народ дерется и убивает за свое соучастие в мистерии изнасилования матери; это их удел 106, тогда как геройское деяние принадлежит богу 107. Веские причины говорят за то, что под этим Ареем разумеется египетский Тифон. Тифон олицетворяет недоброе, грешное томление по матери, в котором однако другие мифы упрекают мать, и это по известному нам образцу. Смерть Бальдера, последовавшая от ранения веткой омелы, представляет собой полную аналогию со смертью Озириса (болезиь Ра) и очевидно требует аналогичного объяснения. В мифе рассказывается, что всей твари запретили трогать Бальдера — забыли только о ветке омелы, потому что она была “еще слишком молода-”. А она-то и сразила Бальдера. Омела — паразит. Из паразитирующих вьющихся растений выделывали “женскую” деревяшку для ритуального огнесверления; это и есть огне-матерь 108. На “marentakken”, под которым Гримм разумеет омелу, отдыхает Мара 109. Омела была целительным средством против бесплодия. В Галлии друиды имели право взбираться на священный дуб для срезывания ритуальной омелы лишь с торжественными церемониями и после жертвоприношения. Это ничто иное как ритуально ограниченный и организованный инцест. То, что растет на дереве, есть дитя 110, которое человеку хотелось бы иметь от своей матери, ибо это дитя — он сам, обновленный, снова юный; но именно этого-то и нельзя по причине кровосмесительного запрета. По кельтическому обычаю такое священнодействие дозволено только жрецу при условии соблюдения известных священных церемоний. Но бог-герой и искупитель мира совершает недозволенное, сверхчеловеческое и тем обретает бессмертие. Читатель, конечно, уже давно догадался, что дракон, которого с этой целью приходится победить, ничто иное как противление против инцеста. Дракон и змея, особенно с харктерным для них нагромождением страшных атрибутов, являются символическими представителями страха; страх же ничто иное как вытесненное кровосмесительное желание. Поэтому вполне понятно, что мы постоянно встречаем дерево со змееа? (в раю змея даже соблазняет на грех); змея или дракон имеет особенное значение как хранитель и защитник драгоценного клада. Что дракон 111 имеет одновременно фаллическое и женское значение, указывает на то, что перед нами снова символ, сексуально нейтральной или бисексуальной libido, а именно символ libido, находящейся в состоянии противления. Такое же значение имеет в древнеперсидском гимне Тиштрийи черный конь Апаоша (демон противления), который держит под своей властью источники небесного дождевого озера. Белый конь Тиштрийя дважды напрасно порывается взять его приступом; наконец, в третий раз, с помощью Агура-Мазды, ему удается победить Апаоша. После этого хляби небесные разверзаются и плодоносный дождь проливается на землю 112. Эта песнь, по выбору своих символов, ясно показывает нам, как одна libido противопоставляется другой, одно желание другому; мы видим внутреннее раздвоение примитивного человека, которое он переносил и на все препятствия и противодействия внешней природы.
Итак, символ дерева, обвитого змеею, следует между прочим толковать в смысле матери, защищаемой благодаря противлению против инцеста. Этот символ нередко встречается на памятниках Митры. В том же смысле следует понимать и утес обвитый змеею, ибо Митра (Мен) из утеса рожденный. Змея, угрожающая новорожденному (Митре, Геркулесу), объясняется легендой о Лилите и о Ламии. Пифон, дракон Лето и Пэна, опустошающая страну Кротопа, посланы отцом новорожденного; в этой форме мы узнаем, известное нам по психоанализу локализирование кровосмесительного страха в отце. Отец представляет собой энергичную оборону против кровосмесительных желаний сына — иными словами: преступление, которое сын бессознательно желает совершить, приписывается отцу в форме якобы злодейственного намерения, являющегося оправдывающей причиной смертельного страха перед отцом — столь частого невротического симптома. Вследствие такой формы чудовище, которое должен одолеть юный герой, является часто в виде великана, стерегущего сокровище или женщину. Меткий пример тому мы находим в эпосе Гильгамеш, в лице великана Хумбаба, стерегущего сад Иштар 113. Гильгамеш побеждает великана и завоевывает город, в котором живет Иштар. Иштар предлагает Гильгамешу 114 свою любовь и предъявляет к нему сексуальные требования. Я думаю, что этих данных довольно для того, чтобы понять роль Горуса, которую придает ему Плутарх — в особенности насилие над Изидой. Благодаря победе над матерью герой становится подобным солнцу — он вновь порождает самого себя. Он обретает непоборимую силу солнца, силу вечно новой юности. Опираясь на это, мы поймем и ряд изображений из мифа Митры на геддеригеймском барельефе. Прежде всего там изображено рождение Митры из дерева (из макушки); на следующем изображении он несет на себе убитого им быка; при этом бык представляет собой совокупность значений, а именно, он олицетворяет собой чудовище (подобно огромному побежденному Гильгамешом быку), отца в лице великана и опасного зверя, воплощающего собой кровосмесительный запрет, и, наконец, собственную libido героя-сына, преодоленную им личным жертвоприношением. На третьем изображении Митра поднимает руку на головной убор солнце-бога (Sol), на его светозарный венец. Это деяние прежде всего напоминает насилие Горуса над Изидой, а затаем заставляет вспомнить основную мысль христианства, по которой победившие, преодолевшие, обретут венец вечной жизни. На четвертом изображении Sol стоит на коленях перед Митрой. Два последних изображения ясно показывают нам, что Митра захватил солнечную мощь и тем самым стал властелином и над солнцем. Он победил свою “животную природу” (быка). Животное не знает кровосмесительного запрета, но человек тем и отличается от животного, что побеждает кровосмесительное желание, то есть свою животную природу. Так и Митра: принеся в жертву свою животную природу он победил свое кровосмесительное желание и, вместе с тем, преодолел и мать, то есть губительную смертоносную мать. Такое же разрешение конфликта подготовлено уже в эпосе Гильгамеш; оно выражается в формальном отречении героя от страшной Иштар. В Sacrificium mithriacurn, уже несколько аскетически окрашенном, преодоление матери не совершается больше путем архаического насилия над ней, а путем отречения, жертвы своих желаний. Примитивная мысль о возрождении путем кровосмесительного возвращения в материнскую утробу тут получила уже сильный сдвиг: человек настолько ушел вперед на пути доместикации, что мнит обрести вечную, светозарно-солнечную жизнь не через совершение инцеста, а путем жертвенного отречения от кровосмесительных желаний. Эта знаменательная метаморфоза, выявленная в мистерии Митры, достигает своего высшего свершения лишь в символе бога, распятого на кресте. За грех Адама вешают на дерево жизни 115 кровавую человеческую жертву. Первородный сын жертвует для матери своей жизнью; пригвожденный к ветвям, он умирает мучительной, позорной смертью; такого рода смерть принадлежала к самым постыдным формам казни, уготованным древним Римом лишь для наиболее гнусных преступников. Герой умирает так, как если бы он совершил самое ужасное злодеяние: и он его действительно совершает тем, что ложится на плодоносные ветви дерева жизни; но вместе с тем он и искупает свою вину предсмертной мукой. Такое проявление высшего мужества и величайшего отречения сильнее всего подавляет животную природу: поэтому в нем для всего человечества заложено чаяние великого благостного спасения, ибо только такой подвиг может искупить грех Адама.
Как ухе упомянуто выше, подвешивание жертв на деревья является общераспространенным ритуальным обычаем; особенно многочисленные примеры тому мы можем почерпнуть из германских источников. Ритуал требовал, чтобы жертву прокалывали копьем.
Так, например, говорятся об Одине (Эдда, Гавамаль):
"3наю, что висел я на дереве, колеблемый ветром,
Целых девять ночей.
Раненый копьем, посвященным Одину,
Я сам себе самому.”
Распинание жертв на крестах было обычным явлением и в Америке (до ее открытия). Мюллер упоминает о рукописи Pejervari (мексиканский кодекс гиероглифов); в конце рукописи находится исполинский крест, посредине которого повешено окровавленное божество. Не менее интересен крест Palenque: наверху находится птица, по обе стороны по человеческой фигуре, взирающей на крест и подносящей к нему младенца (для жертвоприношения или крещения?). Говорят, что древние мексиканцы ежегодно в весеннее время взывали к милости Сентеотль, “дочери неба и богине хлебных растений”; при этом прибивали юношу к кресту и пронизывали жертву стрелами. Название мексиканского креста в переводе значит: “Дерево нашей жизни или плоти".
Говорят также, что на острове Филы находится изображение Озириса, распятого на кресте, оплакиваемого Изидой и Нефтис, его сестрами-супругами.
Мы уже говорили о том, что значение креста отнюдь не исчерпано значением дерева жизни. Как дерево жизни имеет побочное фаллическое значение (в качестве символа libido), точно так же и у креста есть еще и другое значение, кроме значения жизни и бессмертия 116. Мюллер (1. с.) говорит о кресте как о знаке дождя и плодородия, потому что в индейских волхвованиях плодородия он несомненно появляется тоже. Само собой разумеется, что и в солнечном культе крест играет роль. Нужно еще заметить, что крест имеет важное значение как знак, долженствующий отвращать всякого рода бедствия (осененне себя крестным знамением), так же как античный знак manofika. Для этой же цели служили и фаллические амулеты.
Несмотря на всю основательность, которую Цеклер обыкновенно проявляет в своих изысканиях, он тут совершенно упустил из виду, что фаллическая Crux ansata (крест с ручками) является тем крестом, который неоднократно встречается в античном мире. Изображения этих крестов встречаются во многих местах; один или несколько экземпляров находятся почти в каждой археологической коллекции 117.
Под конец следует упомянуть и о том, что крест подражает форме человеческого туловища: крест ничто иное как человек с распростертыми руками. Странно то, что на изображениях из первых времен христианства Христос не пригвожден к кресту, а стоит перед ним с распростертыми руками 118. Прекрасную основу для такого толкования мы находим у Мориса 119. Он говорит: “Достоверно известен весьма замечательный обычай друидов выбирать в священном лесу наиболее прекрасное и величественное дерево как эмблему того бога, которому они поклонялись; они отрезали боковые его ветви, из которых две самые длинные прикреплялись к наивысшей части ствола как распростертые человеческие руки, воспроизводя таким образом (со стволом вместе) крест громадных размеров; в коре же в нескольких местах также вырезалась буква “тау” (Т) 120.
В индусской секте Джаина “дерево познания” принимает человеческий облик: мощный древесный ствол имеет форму человеческой головы; из темени вырастают 121 две длинные ветви, по бокам опускающиеся вниз; третья ветвь, покороче, стремится вертикально вверх; она украшена почкообразным и цветочнообразным утолщением. Робертсон 122 упоминает о том, что и в ассирийской системе есть изображение крестообразного божества, причем вертикальный столб соответствует человеческой фигуре, а горизонтальная перекладина изображает условную форму двух крыльев. Многочисленные древнегреческие идолы, найденные на остове Эгине, по характеру сходны с вышеупомянутыми изображениями: они имеют непомерно длинную голову, руки подобно крыльям, отстоящие от туловища и несколько приподнятые (?), а спереди явственно выступающие груди 123.
Я оставляю открытым многократно возникавший вопрос о том, имеет ли символ креста какое-либо отношение к двум кускам дерева для ритуального добывания огня. Но мне кажется, что символ креста действительно заключает в себе значение “соединения”; ведь и эта мысль, в конце концов, причастна к волхвованиям, вызывающим плодородие, и в особенности к понятию вечного возобновления, которое, в свою очередь, самым тесным образом слито с понятием креста. С понятием креста, как символа “единения”, мы встречаемся в платоновском “Тимее”, где мировая душа представляется в форме Х (кси), раскинутом между небом и землею, то есть в форме “андреевского креста”. А когда мы узнаем, что мировая душа заключает в себе весь мир телесный, то несомненно найдем в этом образе материнский символ: “Душу он (Демиург) вселил в середину мирового тела и распространил ее по всей вселенной и ею же снаружи окутал мировое тело. Таким образом он создал вселенную в виде вращающегося круга, единого, одинокого и способного, благодаря своему превосходству, общаться с самим собой, не нуждаясь ни в ком ином, самопознающего, дружественного к самому себе. Всеми этими мероприятиями он создал мир, как единого блаженного бога 124.
Эта высшая степень бездеятельности и свободы от каких-либо потребностей, символизированная замкнутостью в самом себе, и есть божественное блаженство. Единственным примером такому состоянию в человеческой жизни может послужить дитя в материнской утробе или вернее взрослый человек в постоянном объятии и соединении со своим первоисточником, то есть с матерью своей. Следуя такому мифологически-философскому мировоззрению, Диоген, этот достойный зависти человек, жил в бочке; этим он придал мифологическое выражение своей блаженной и богоподобной свободе от всех потребностей и нужд житейских. (Фантазия о чреве матери.) Об отношении мировой души к мировому телу Платон говорит:
“Если мы лишь теперь начинаем говорить о душе, то' это не потому, что бог сотворил ее после тела: ибо он не мог допустить, чтобы старшая была подчинена младшей; это мы, постоянно зависящие от случайности и приблизительности, так рассуждаем; он же создал душу так, что она по своему первенству и превосходству предшествовала телу и была почтеннее его; он поставил ее госпожой и будущей повелительницей над телом.” (I.с. стр. 27)
По разным другим намекам мы можем заключить, что образ “души” вообще является производным материнской imago, то есть символическим определением суммы libido, еще застрявшей в материнской imago. (Ср. христианское представление о душе как невесте Господней.) Дальнейшее развитие мировой души описывается в Тимее неясным, численно-мистическим образом. Когда смешение свершилось, то произошло следующее: “Все собранное воедино и нагроможденное, он после этого расколол вдоль на две части, посередине соединил их крест накрест, так что они образовали форму X”.
Ясно, что это место из Тимея имеет близкое отношение к распаду и соединению Атмана, которого, после разделения его на две части, сравнивают с мужчиной и женщиной, крепко обнявшимися. Стоит привести еще и другое место (I. с. стр. 30): “Когда душа по мысли творца окончательно сложилась, после этого он создал все телесное внутри ее и слил все так, что телесное проникло в середину души.”
Далее я могу указать на мое изложение материнского значения мировой души у Плотина (см. гл. II). Такое же освобождение символа креста от его конкретной формы мы находим у индейцев Муисков: над водяной гладью (прудом или рекой) они растягивают два крест накрест положенные каната и у точки пересечения бросают в воду жертвенные дары — плоды, елей и драгоценные камни 125. Очевидно, что тут божеством является вода, а не крест, указывающий только на место, предназначенное для жертвы. Жертва на месте “соединения” объясняет нам 126, почему этот символ был исконным волхвованием 127, имевшим целью вызвать плодородие и отчего мы так часто встречаемся с ним (в дохристианские времена), преимущественно в египетской мифологии в связи с богинями (матерями) любви, в особенности с Изидой и солнце-богом. О постоянном соединении этих двух божеств мы уже говорили. Ввиду того, что крест постоянно встречается в руках Тума, высшего бога, господина эннеев, будет, пожалуй, не лишним сказать еще кое-что о значении Тума. Тум из Она-Гелио-полиса называется “отцом своей матери”; всякое объяснение такого названия будет излишим. Данная ему в подруги богиня Юзас или Небит-Хотпет называется то матерью бога, то дочерью, то супругой его. Первый осенний день называется в гелиополийских записях “праздником богини Юзазит, прибытием сестры, долженствующей сочетаться с отцом”. Это день, в который “богиня Мехнит оканчивает свою работу, с тем, чтобы дать богу Озирису войти в левый глаз” 128 День этот называется также “наполнением священного ока всем потребным ему”. Луноокая небесная корова, вологоловая Изида, в день осеннего равноденствия вбирает в себя семя, от которого зачинается Горус 129 (Луна как семянохранилище).
Ясно, что глаз ничто иное, как женский половой орган; близкое отношение к этому имеет один из мифов об Индре: в наказание за известного рода излишества все его тело покрылось изображениями Иони (Vulva); однако боги до известной степени помиловали его, заменив постыдный образ Иони глазами 130 (Сходство по форме), В глазу зрачок есть дитя. Великий бог становится снова дитятей, он входит в материнскую утробу с тем, чтобы родиться вновь 131. Один из гимнов гласит: “Мать твоя, небо, простирает руки к тебе”. А в другом месте: “Ты сияешь на спине матери твоей, о, отец богов; каждый день твоя мать принимает тебя в свои объятия. Когда ты блистаешь в жилище ночном, то сочетаешься с матерью твоей, небом”.
Тум из Питума-Героополиса не только имеет при себе Crux ansata в качестве символа: она же является одним из наиболее частых его прозвищ, а именно “жизнь” или “живой”. Он почитается главным образом как агафодемоническая змея; о ней говорится: “Священная, агафодемоническая змея происходит из города Нези”.
Змея, благодаря своему свойству скидывать кожу, считается символом возобновления, возрождения, точно так же как и жук (солнечный символ), о котором говорят, что он, будучи лишь мужского пола, обладает самопроизводительной силой.
Имя “Хнум” (другое название для Тума, под которым всегда разумеется солнце-бог) происходит от глагола хпит, то есть вступать в союз, сочетаться 133. Хнум появляется преимущественно в роли гончара, слепляющего свое собственное яйцо. Поэтому надо думать, что крест есть символ чрезвычайно сгущенный; но главнейшее его значение — значение дерева жизни, почему он в является материнским символом. Отсюда понятно и его смиволизирование в человеческом облике. Фаллическая форма Crux ansata относится к абстрактному смыслу “жизни” и “плодородия”, равно как и к значению “сочетания”, которые мы смело можем принять за cohabitatio с матерью с целью возобновления, возрождения 134. Поэтому в древнеанглийской “Жалобе Марии” 135 проявляется не только трогательный, но, несмотря на свою наивность, и чрезвычайно глубокомысленный символизм: Мария упрекает крест, называя его коварным деревом, несправедливо и неосновательно погубившим “непорочный плод ее чрева, ее прелестную птичку” ядовитым напитком (коварство Изиды, смертоносный любовный напиток), смертоносным напитком, предназначенным лишь для причастных греху потомков грешника Адама. Сын же ее вины не имеет. Она плачет и жалуется:
“Крест, ты сына моего злая мачеха, ты повесил его так высоко, что я не могу поцеловать даже его ног! Крест, ты смертельный враг мой; ты умертвил мою синюю пташку!”
Sancta Crux отвечает:
“Жена, тебе я обязан своей славой; чудесный плод твой, что теперь я ношу, сияет алым цветом 136. Не только для тебя, нет, для спасения всего мира расцвел в тебе этот дивный цветок.
О взаимоотношении двух матерей (Изиды утром и Изиды вечером) Sancta Crux говорит:
“Тебя венчали небесной царицей ради младенца, что ты родила. Я же в день судный предстану лучезарной святыней перед всем миром; и тогда раздастся мой плач по твоему святому, невинно на мне убиенному сыну”.
В плаче по умирающему богу сливаются убивающая матерь-смерть и жизнетворящая родительница-мать; чтобы внешним знаком закрепить их союз, Мария целует крест и примиряется с ним. Наивная египетская древность еще сохранила связь противоположных тенденций в материнском образе Изиды. Эта imago конечно ничто иное как символ libido сына по отношению к матери; она показывает конфликт между любовью и кровосмесительным противлением. Преступное кровосмесительное намерение сына проявляется в форме коварного преступления, проецированного в imago матери. Отдаление сына от матери означает разрыв человека с родовым, животным сознанием, с недочетом в индивидуальном сознании — недочетом столь характерным для инфантильно-архаического мышления. Только благодаря беспощадности “кровосмесительного запрета” мог возникнуть сознавший себя самого индивидуум, до тех пор составлявший одно целое со своим племенем; и лишь так стала возможной идея индивидуальной и окончательной смерти. Итак, через грех Адама смерть вошла в мир. (Ясно, что это нужно понимать не буквально, а в порядке противоположности.) Самооборона матери от кровосмесительной связи принимается сыном как злодеяние, предающее его страху смерти. (С примитивной свежестью и страстностью перед нами этот конфликт восстает в эпосе Гильгамеша, где кровосмесительное желание также проецировано на мать.) Невротик, который не в силах отстать от матери, имеет на то веские причины: страх смерти приковывает его к ней. Кажется, нет достаточно сильного понятия, достаточно мощного слова, чтобы выразить значение этого конфликта. Слагались целые религиозные системы для того только, чтобы облечь в слова его силу. И не может быть, чтобы источником столь упорной, тысячелетиями длящейся борьбы за надлежащее выражение являлась только фактическая данность, ограниченная узко-вульгарным понятием инцеста; нет, очевидно нужно понимать закон, первоначально выражавшийся и окончательно выраженным “запретом кровосмешения”, как принуждение к доместикации религиозные же системы считать установлениями, прежде всего принимающими в свое лоно все влечения животной природы, не служащие непосредственно культурным целям, организующими их и постепенно приспособляющими их к сублимированному применению.
Последующие видения мисс Миллер не требуют подробного разбора. Следующее видение представляет собой “пурпурный морской залив”. Морская символика непосредственно примыкает ко всему предыдущему. Эти названия ясно указывают на то, какие искомые представления заложены в основе их. Они делают понятным выбор слов, которым пользуется Гете в том месте, где Фауст хотел бы лететь за солнцем на крыльях страстной тоски, чтобы “пить его вечное сияние при свете вечного дня!”
“Ущелья диких гор с высокими хребтами
Стеснить бы не могли стремления души;
Предстали бы моря, заснувшие в тиши,
Пред изумленными очами.”
Фауст, как и всякий герой, направляет свое страстное томление на тайну возрождения и бессмертия; поэтому. путь его ведет к морю и опускается в глубины чудовищной бездны смерти; но страх и тиски ее являются вместе с тем путем, ведущим к новому дню.
“Готов я в дальний путь! Вот океан кристальный
Блестит у ног моих поверхностью зеркальной
И светит новый день в безвестной стороне!
Вот колесница в пламени сиянья
Ко мне слетела! Предо мной эфир
И новый путь в пространствах мирозданья.
Туда готов лететь я — в новый мир.
О наслажденье жизнью неземною!
И смертные врата, которых избегает
Со страхом смертный, смело сам открой
И докажи, пожертвовав собой,
Что человек богам не уступает.
Пусть перед тем порогом роковым
Фантазия в испуге замирает;
Пусть целый ад с огнем своим
Вокруг него сверкает и зияет —
Мужайся, измени удел унылый свой,
Сойди в ничтожество отважною стопой!”
Следующее видение мисс Миллер — крутой утес, кажется нам как бы подтверждением вышесказанного. (Ср. gouffre.) Заключением всего ряда отдельных видений
является, как сообщает автор, беспорядочное сочетание звуков, что-то вроде ва-ма, ва-ма. Это совершенно
варварский и примитивный звук. Так как автор нам ничего не сообщает о субъективных источниках этих звуков, то нам остается одно лишь предположение:
в связи с целым можно, пожалуй, принять этот звук за легкое искажение общеизвестного детского призыва “ма-ма”. (Ср. с последующим.)
Наступает перерыв видений — после чего деятельность бессознательного возобновляется с прежней силой.
Примечания
1 Фрейд: Die Traumdeulung.
2 Сведениями об Индре и Урваре, о Домальди и Раме я обязан господину д-ру Абэггу в Цюрихе.
3 Христианское средневековье также представляло себе Троицу, обитающей во чреве Пресвятой Девы.
4 Inman: Symbolism. Plate VII.
5 Иной формой того же мотива является персидское понимайте дерева жизни, находящегося в дождевом озере Вурукаша. Семева этого дерева смешиваются с водой, чем поддерживается плодородие земли. Вендидад 5, 57 и др. гласит: “Воды текут в озеро Вурукаша, к дереву Хвапа; там растут все мои деревья, всякого рода, и я их туда ниспосылаю дождем как пищу для чистого мужа, как корм для статной коровы.” (Этим выражается оплодотворение на досексуальной ступенж!) Есть и другое дерево жизни, белый Хаома, растущий в источнике Ар.^исура, в живой воде. (Шпигель: Eran Altertumskunde, I 465, 467.
6 Прекрасные указания по этому вопросу нам дает Rank: Der Mythus von der Geburt des Helden.
7 Тень==вероятно душе, по природе своей подобной libido. Ср. к этому первую часть.
8 Я должен однако заметить, что Норк (Norte Realworterbuch См. слова The ben и Schiff), опираясь на разные, отчасти весьма сомнительные и шаткие основы, ратует за то, что Фивы “корабельный город”. Как на одну из этих его основ я укажу на место из Диодора (Diodor I, 57), по которому Сезострис — (Норк устанавливает связь между ним в Ксизуфросом) — дарует верховному богу в Фивах корабль длиной в 280 локтей. В беседах Луция (Apulejus: Metam. lib. II, 28) ночное плвание по морю употребляется как образное выражение для эротического понятия: “корабль Венеры нуждается лишь в одном грузе, именно, чтобы во время ночного бдения в лампе было много масла, а в кубке много вина.” Во время “ночного плавания по морю” Озирис еще во чреве матери совокупляется со своей сестрой; мы находим тут соединение двух мотивов: совокупления и беременности.
9 Психологически весьма показательно то, как Иисус обращается со своей матерью, как грубо ои отталкивает ее: тем упорнее и тем сильнее должна разрастаться в его подсознательном тоска по ее imago. Наверное не случайность, что имя Мария сопровождало его в течение всей его жизни. Ср. изречение Матф. 10, 35 и д.: “Ибо Я пришел разделить человека с отцом его и дочь с матерью.— Кто любит отца или мать больше, нежели Меня, не достоян Меня.” Это прямо-таки враждебное намерение, напоминающее легенду о Бертраве де Бора, направляется против кровосмесительных связей и заставляет людей переводить свою libido на умирающего, возвращающегося в лоно матеря и воскресающего Спасителя, героя Христа.
10 Гал. 4, 26 и д.
11 Половой орган.
12 Рогам дракона придаются следующие атрибуты: “Они будут пожирать мясо жены и будут жечь ее огнем”. Рог — фаллическая эмблема, в единороге он является символом Св. Духа (Logos). Архангел Гавриил травит единорога и загоняет его в лоно Пресвятой Девы; это следует понимать как намек на Conceptio inunaculata. Но рога суть также солнечные лучи; поэтому солнце-боги часто изображаются рогатыми. Солнце-фаллос — прообраз рога (солнечное колесо и фаллическое колесо); поэтому рог следует понимать также как символ власти. В разбираемой нами цитате рога “жгут огнем”, и “пожирают мясо”; в этом мы узнаем картину адских мучений, когда огонь libido (неутолимой страсти) “жжет” душу. То же неутолимое, пожирающее томление страсти должно “пожреть” или “сжечь” и блудницу. Прометея постигает такая же участь: солнце-птица (libido) пожирает его внутреняости; с тем же правом можно было бы сказать, что он пронзен “рогом”. (Я намекаю тут на фаллическое значение копья).
13 В вавилонском подземном мире души облечены в крылатые одежды, подобно птицам. См. эпос Гильгамеша.
14 В брюггском евангелии XIV века находится миниатюра, на ко- , торой “жена”, прекрасная как матерь Божия, по пояс стоит в драконе.
15 По-гречески козленок, уменьшительное от неупотребляемой , овей. (У Феофраста оно имеет значение “молодых побегов”.) Родственное слово означает праздник, ежегодно справляемый в Aproce в память Лина: во время этого праздника с жалобным пением оплакивали растерзанного собаками Лина, новорожденного мальчика-младенца, сына Псамафы и Аполлона. Мать бросила ребенка из страха перед отцом своим, Кротопом. Но Аполлон из мести послал дракона Поину в страну Кротопа. Дельфийский оракул повелел ежегодный плач женщин и девушек по погибшему Лину. Почитание отчасти выпало также на долю Псамафы. Геродот (П, 79) указывает на то, что плач по Лину тожественен с финикийским, кипрским и египетским обычаем плача по Адонису (Таммузу). Геродот говорит, что в Египте Лин известен под названием Манэра. Бругш доказывает, что слово Манзр происходит от египетского жалобного клича “Маа-н-хру”, то есть “приди на зов”. Поина отличается тем, что у всех матерей из утробы вырывает детей. Эту же совокупность мотивов мы встречаем в Апокалипсисе 12, I, где говорится о рожающей жене, облеченной в звездный венец; дракон угрожает ее младенцу, но он уносится на небо. Иродово избиение младенцев не что иное, как очеловечение этого “исконного” образа. Агнец — значит сын. Дитерих для объяснения этого пассажа указывает на миф об Аполлоне и Пифоне, который он по Гигину передает следующим образом: “Пифону, сыну земли, великому дракону, было предсказано, что сын Лето его убьет. Лето была беременна от Зевса: однако Гера устроила так, что Лето могла родить только там, куда не проникает солнце. Когда Пифон узнал, что ей пришло время родить, он начал ее преследовать, чтобы убить. Однако Борей унес Лето к Посейдону. Тот отправил ее в Ортигию и залил остров морскими волнами. Не найдя Лето, Пифон возвратился на Парнас. На острове, вновь поднятом Посейдоном из воды, Лето родила. На четвертый день после своего рождения Аполлон отомстил, убив Пифона. Рождение на потаенном острове тоже принадлежит к мотиву “ночного плавания по морю”. (См. Фробениус: 1, с. passim.). Типическую особенность этой “островной фантазии” впервые верно воспринял Риклин. Красивую параллель, к тому же с достаточным материалом для кровосмесительных фантазий, мы находим у Н. de Vere Stacpool: The blue lagoon. (Параллель “Paul et Virginie”).
16 Апокал. 21, 2 и д.: “Святой город Иерусалим новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего”.
17 Сказание о Сактидеве в Сомадеве Бгатте гласит, что герой, благополучно выдержав поглощение рыбой (страшная мать), увидел наконец золотой град и вступил в брак со своей возлюбленной принцессой. (Фробениус I. с. 175).
В апокрифических деяниях св. Фомы СП век по Р. X.) церковь понимают как девственную матерь-супругу Христа. Одна из литаний апостола гласит:
“Приди, священное имя Христа, ты, что выше всех имен.
Приди, власть Всевышнего и велика” милость Его.
Приди, дарующи” высшую благодать,
Приди, благодатная матерь.
Приди, хранительница мужского,
Приди, жена, что открываешь сокровенные тайны” и т. д.
В другой литании мы читаем:
“Приди, величайшая благодать.
Приди, супруга (дословно сообщество) мужского,
Приди, жена, что ведаешь тайну избранного.
Приди, жена, что показываешь сокровенное
И открываешь неизреченное, святая
Горлица, воспроизводящая птенцов-близвецов,
Приди, сокровенная мать” и так далее.
Отношение между церковью и матерью не подлежит никакому сомнению, равно как и понимание матери как супруги. Понятие Девы введено по необходимости для того, чтобы скрыть кровосмешение. “Сообщество мужского” указывает на мотив состояния постоянного совокупления. “Птенцы-близнецы” указывают на старинную легенду, по которой Иисус и Фома якобы были близнецами. Это очевидно соответствует мотиву Диоскуров; поэтому Фома неверующий должен был вложить свой перст в Иисусову рану; Цинцендорф верным чутьем угадал сексуальное значение этой раны, как символа, указывающего на двуполую природу первосущности (libido). Ср. персидскую легенду о деревьях-близнецах, Мешия и Мешиане, равно как и мотив Диоскуров и мотив совокупления.